Шрифт:
– Я тебе напишу. – Ведела будет не в восторге. – И ещё, Унельм, я подумала… Когда-нибудь, если это будет безопасно. Например, если родители соберутся в Летний дворец, а я останусь… Может, это ты мог бы прийти ко мне в гости? Если не боишься. И если хочешь…
– Хочу ли я прийти в гости в прекраснейший дворец Кьертании к прекраснейшей девушке Кьертании? Даже не знаю, надо подумать.
Их пальцы сплелись теснее.
Стук повторился – тихий, но настойчивый. Унельм вздохнул.
– Я столько не успел тебе рассказать. И о стольком – спросить.
– Мы что-нибудь придумаем, – пробормотала она, сама в это не веря.
– Мил… – вдруг сказал он, и тепло скользнуло по её пальцам вверх – к сердцу. – Можно мне поцеловать тебя на прощание? Это не будет оскорблением страны или предательством родины, как думаешь?
– Даже не знаю. Надо подумать. – Сердце в груди сорвалось вниз. Ни разу за все их встречи он не целовал её. И она сама – не раз целовавшая других – отчего-то трепетала от одной мысли о том, чтобы поцеловать его первой.
Он приблизился к ней, и она почувствовала его запах – как будто они знали друг друга тысячу лет.
Синие глаза и светлый широкий шрам на лбу – так близко. Она вздрогнула, подумав: никто не узнает об их встречах, об этом поцелуе, но сейчас, через мгновенье, обратной дороги не будет.
Она подалась вперёд, навстречу этому теплу, свету, запаху – а потом ощутила мягкое, мимолётное прикосновение его губ к щеке.
– До свидания, – прошептал Унельм, и она подалась вперёд… Но он уже отступил, улыбаясь, – а потом вышел из комнаты, навстречу красной от волнения Веделе.
Омилия вернулась домой с рассветом и, само собой, чувствовала себя так, как будто вовсе не ложилась, когда служанка вошла в её покои, чтобы разбудить.
– Мне нездоровится. Я встану позже.
– Жаль это слышать, пресветлая госпожа, – сказала служанка – не Ведела, другая, – робко улыбаясь и приседая, – но ваша матушка, она…
– Доброе утро.
Никогда прежде Корадела не врывалась к ней в покои вот так, и Омилия почувствовала, как кожу, будто озёрную гладь, сковывает холод. Даже когда она была совсем ребёнком, ей надлежало пройти через десяток чужих рук, которые укладывали ей волосы, сервировали завтрак, помогали вымыться и одеться – только после всего этого она удостаивалась аудиенции у собственной матери.
Корадела, несмотря на ранний час, была одета в парадное платье – тёмно-синее, как вечернее небо. Копна золотых волос была убрана в высокую причёску, и Омилия – ненавидя себя за это – против воли залюбовалась матерью. Как она умудряется всегда быть такой безупречной, такой прекрасной, такой ледяной?
Сидя перед ней на смятой постели в ночной рубашке со сбитым воротником, Омилия почувствовала себя голой и повыше натянула одеяло.
Зачем её мать пришла сюда?
«Если и в сотый раз быть осторожной, как в первый»…
Омилия ощутила дыхание животного ужаса за спиной, но заставила себя улыбнуться и сесть прямо.
– Матушка. Какой приятный сюрприз. Доброе утро. Ты не подождёшь? Я не одета.
Корадела, не отвечая, кивнула служанке:
– Оставь нас.
Девушка тут же исчезла за дверью. Омилия позавидовала ей всем сердцем.
Её мать пересекла комнату несколькими длинными шагами – и вдруг упала в кресло из золота и кости, стоявшее у постели, спрятала лицо в ладонях.
– Матушка?.. – Омилия медлила, ожидая подвоха. Но подвоха, кажется, не было. Плечи Кораделы вздрагивали, идеальная причёска тряслась. Неужели она и вправду плакала?
До сих пор Омилия была уверена, что её мать не умеет плакать.
– Мама. Что случилось?
Корадела резко отняла ладони от лица. Её глаза были сухими, но на бледных щеках, покрытых костной пылью, пылал румянец.
– «Что случилось»… Твой отец, Омилия. Твой отец! Я больше не могу этого выносить. Смирение смирением, но любым человеческим силам есть предел – думаю, даже служитель Харстед со мной бы согласился.
Омилия подтянула одеяло ещё выше. Конечно, её мать постоянно говорила с ней об отцовских просчётах и ошибках – но никогда её речи не походили на жалобы, как сейчас.
– Он что-то сделал? Он… обидел тебя? – Омилия помедлила, прежде чем задать этот последний вопрос, потому что ей, по правде сказать, слишком сложно было представить, что её мать возможно было обидеть. Её отец – молчаливый, закрытый, хмурый – судя по тому, что Омилия знала о нём – привык замыкаться в себе, когда говорила жена, чтобы после сделать по-своему и нанести удар косвенно, чужими руками. Интриги давно были единственным языком, на котором её родители говорили друг с другом. Во всяком случае, до сих пор Омилия была в этом убеждена.