Шрифт:
— Да зачем это вы… Мы уж сами…
Стараясь не замечать мрачной Клавдюхиной ухмылки, я углубился в сад, разложил ковер меж двумя яблонями. От ковра тянуло запахом нафталина и еще каким-то едва уловимым духом залежавшейся вещи. Зато орнаменты, узорчатые, по-восточному строгие и тонкие, были яркими и плотными, должно быть, сохранили свой первозданный цвет. Когда заторопился навстречу Фролу Романычу и Женечке, тащившим еще один ковер, Клавдюхи во дворе не было. Фрол Романыч задыхался. Женечка, обутая в большие подшитые валенки, чуть не плакала от изнеможения. Я подошел вовремя: Фрол Романыч, схватив широко открытым ртом морозный воздух, подавился кашлем. Я перехватил ковер, хотел мимоходом коснуться рукой до Женечкиного плеча, но девочка увернулась от ласки, громко плача, убежала в дом.
Я не считал, сколько ковров было вынесено в сад, однако не совру, если скажу: не меньше десятка.
Я собрался идти в город. Снова вышел во двор, окинул взглядом расцвеченный коврами сад, и вдруг недоброе предчувствие погнало меня туда. Возле толстого ствола яблони, намертво сжав рукой камышовый веник, лежал и корчился Фрол Романыч. Я наклонился над ним. Он силился приподнять голову, с которой, видать, при падении слетела шапка. Я помог ему сесть. Фрол Романыч посмотрел на меня застекленевшими, будто неживыми глазами. Узнав меня, стыдливо протянул руку к вмятине, оставленной его головой, припорошил снегом алое пятно крови.
Вечером того же дня у ворот меня дожидалась бабка Таисия. По-старушечьи слабо цепляясь за мой рукав, повела вдоль улицы.
— Ты, мил человек, погоди уходить-то… — горестно прошептала она. — Потерпи малость, потом у меня в дому будешь жить, я ведь агрономшу к себе пустила, курсы она проходит… А Фрол-от, брат меньшой, совсем занемог. Доктор сказал — обострение. Ты не бегай от него, компанею составь. Он-от поглядит-поглядит на тебя, молодого, до еды охочего, чего-нибудь да съест. Ему ить и доживать-то осталось скоко… — Бабка Таисия уголком шали провела по глазам. — Как войну объявили, Клавдюха его табачным настоем напоила. Признали его негодным к строевой службе, остался на складах. Мешки таскал, надорвался. А што из продуктов приносил, Клавдюха туточки на базар — на барахло, значит, менять. На людском горе-то и нажила добро… Ты уж, милок, уважь меня, старую. При тебе и малютке лучше живется, бойчее стала… Идем-ко, картошки тебе отсыплю, варенья малинового дам…
Я остался в Клавдюхином доме.
Отзвенели трескучие морозы, в свой черед пришла мягкая с сырыми оттепелями весна.
И в эту несуровую уже пору я схватил жестокую простуду, почувствовав изнуряющий жар, едва доплелся до своей комнатенки и надолго слег. Старухино малиновое варенье, простоявшее под кроватью без надобности, пригодилось.
В редакции о моей болезни узнали только на третий день, когда Женечка, ходившая в аптеку за лекарством, заодно занесла ребятам записку. Вечером на пороге появился Сема Волокушин, с ходу распечатал тогда еще дешевую недефицитную бутылку перцовки, пренебрежительно глянув на пилюли, сказал:
— Не тем лечишься. И вообще — хватит валяться. Будешь жить у моей сеструхи. Новый редактор обещает к лету выбить комнату для тебя. А я, старик, уезжаю.
От его слов я поперхнулся, поник. Мне подумалось, что уезжать он собрался неспроста — решил по доброте душевной уступить мне должность.
— Не угадал, — улыбнулся Сема.
И я поверил ему, одному из тех непоседливых газетчиков, которые не любят засиживаться на одном месте.
— Далеко? — спросил я.
— В Архангельск. Повкалываю пару месяцев в тралфлотовской газетенке, потом махну в загранку. Свет хочется повидать…
Через пару дней я почувствовал себя лучше. Собрал вещички, рассчитался с Клавдюхой. Пожалел, что не смогу попрощаться с Фролом Романычем — он вторую неделю лежал в больнице.
До прихода Женечки из школы времени было предостаточно, чтобы сходить в магазин.
Весенний дух стекался отовсюду: с тяжелого неба, с отогревшихся тесовых и железных крыш, с тяжело осевшего в саду почерневшего снега. Напористыми, всеохватывающими лучами светило солнце, потрескавшийся за зиму асфальт весело сверкал лужами и ручьями.
Но мне почему-то было не радостно. Только кукла, купленная в «Детском мире», чуточку позабавила меня: умела она «ходить» и говорить «мама».
Женечкина фигурка мелькнула в окне, когда я старательно привязывал к кукле целлофановый кулек с конфетами. Девочка, как всегда запрокинув голову, свистнула тихонько, и я на четвереньках подкрался к подоконнику. Поставив на него куклу, я еще с минуту прятался, затем встал, и внезапно горло мне сдавило. Из глаз девочки, сиявших чистой васильковой синевой, катились крупные, будто прозрачные дробины, слезинки. Счастливо подпрыгнув, Женечка бросилась к крыльцу, шумно влетела в кухню и там ровно бы наткнулась на глухую стену — разом притихла. Я сразу понял, почему. Последний раз оглядев комнатенку, я взял чемоданы и вышел.
В кухне, грузно подбоченясь, стояла Клавдюха. Я не знал, надо ли говорить ей прощальные слова, полагающиеся при таком случае, и потом решил, что не стоит. Видно было, Клавдюха сама поняла все, отчего вокруг рта ее тверже обозначились складки, в которых угадывалась странная нечеловеческая беспощадность.
Я молча протянул Женечке куклу. Девочка бережно прижала ее к груди, что-то хотела сказать и не смогла. Личико ее болезненно дернулось: только сейчас она догадалась, что я покидаю дом насовсем.