Шрифт:
Смех Еранцева неприятно поразил Чалымова — как можно смеяться, когда впору плакать! Чалымову достаточно было всего разок взглянуть на распухшую ладонь Еранцева, чтобы дать волю мыслям об осторожности.
Чалымов, сколько себя помнил, оберегал тело. Полнота жизни измерялась им ощущением здоровой мускульной силы, и, если маловато ее, если не радует она, значит, что-то не уберег от перегрузки. Но он не просто отмечал ошибку, а со свойственной ему дотошностью прикидывал, как избежать новой чрезмерной нагрузки. Если перетрудил руки, тщательно следил за ними, если голову — принимался нянчить ее.
Самая тяжкая ноша для головы — не дурак, знает! — думы о посторонних, или, как еще их называют, заботы о ближних.
Но даже такая ерунда, как зависть — нехорошее чувство, пережиток прошлого! — может вызвать нарушение обмена веществ, чего, как бывший спортсмен, Чалымов особенно остерегался. Зависть не красит человека, больше того, вгоняет в дурь. Завидовать, думал Чалымов, значит, признаться в том, что чем-то обделен богом.
Он, слава богу, играл на пианино, рисовал, да, рисовал много, до изнеможения старательно, и у него были свои поклонники.
Конечно, с Аркашей — только вот обидно, что парень этот такой нескладный, мужиковатый, борода лопатой — ему в живописи не сравниться, но Чалымов об этом думал с великодушием. Хватит ему спортивных лавров.
Опять пришло хорошее настроение.
Чалымов, выпрямившись, уловил вдали, за зеленой гущиной перелеска слабую вспышку какой-то звезды. В том месте да еще в дневное время никакой звезды быть не могло, значит, лампочка, освещающая подстанцию. Если лампочка, значит, электроэнергия к подстанции подается. Стало быть, Шематухин опять позлодействовал, в этот раз покрупнее. Ожила в памяти утренняя картина: Шематухин уходит, оставляя мокрыми ногами темные следы на добела выцветшей тропинке, в сторону села. В какой-то момент он заколебался: может, все-таки сказать об исправности подстанции, ни к чему ребятам понапрасну утруждать спины. Мартышкин труд не есть работа, с усмешкой вспомнил он школьную присказку. И все же он успокоил себя: свет лампочки за перелеском, должно быть, померещился. Да и что особенного, пусть потаскают кирпичи.
Между тем Еранцев, охваченный азартом работы, стал забывать о ноющих ладонях.
— Слушай, у тебя на ладонях, если не ошибаюсь, кровишка, — мягко, чтобы не напугать Еранцева, сказал Аркаша.
— Пустяки, — сказал Еранцев. — До свадьбы заживет…
— Советую сейчас же, — тверже произнес Аркаша, — смыть кипяченой водой. Тройным одеколоном обработать… Потом перебинтуем. У меня есть резиновые перчатки, — он помолчал, сконфуженно добавил: — Они, правда, акушерские.
— Ну, нашел, чем пугать, — сказал Еранцев.
— Как вас по отчеству? — спросил Аркаша, словно смущаясь перед Еранцевым.
— Зови меня Мишей, — сказал Еранцев.
— Хорошо, — со счастливой готовностью кивнул Аркаша. — Пойдем к Наталье. Она, по-моему, все умеет. Золотая женщина.
— Уж не влюбился ли? — смеясь, спросил Еранцев.
— Ну, зачем? Не обязательно влюбляться…
— Ты же молодой, Аркадий, — разглядывая Стрижнева, проговорил Еранцев. — Самая пора.
— Ладно, ты мне зубы не заговаривай, — уже безбоязненно подтолкнул Еранцева к сходням Аркаша. — Я чужих жен не увожу. Пошли лечиться…
Еранцев увидел Наталью под навесом. Отправив Аркашу за одеколоном, Наталья осталась наедине с Еранцевым, счастливо смутилась: хоть пришел-таки!
— У меня тут одна марганцовка, — засуетилась Наталья. — Ниче, я вас, Михал Васильич, вечерком поврачую… Если вы, конечно, не будете надо мной смеяться. У моей бабушки трав лечебных уйма. От всех болезней.
— Значит, домой собрались? — проговорил Еранцев, неожиданно томясь ответной заботой. — Право, я в таком случае обязан вас отвезти…
— Спасибочки! — широко раскрыла глаза Наталья и с остановившимся на лице чистым радостным выражением приблизилась к Еранцеву.
От первого ее слабого прикосновения Еранцев дернулся, съежился, потом обильно вспотел.
— Ну, как маленький, — умильно протянула Наталья, в голосе ее была та особая, нежная теплота, которую взрослые излучают, возясь с детьми. — Потерпи немножко…
Сложив ладони корытцем, Наталья черпала в тазике теплую розоватую воду, осторожно лила на растопыренные пальцы Еранцева. Боль утихала, а на душе становилось легче.
Аркаша принес флакончик одеколона, огорошенно смотрел на Наталью, похожую на гусыню, растопырившую крыла над зашибленным гусенком. Сунув ей в руку одеколон, Аркаша отступил назад и, смешной, со спутанной бородой, сморенный жарой, уставился на Еранцева с Натальей.
— Не стой, подсоби, — повелела Наталья. — Налей-ка…
Наталья еще долго врачевала Еранцева.
— Ну, спасибо! — сказал Еранцев, жмурясь и помахивая ладонями, горевшими от одеколона.
Наталья с тоской отодвинулась от него, потом, будто повинуясь не своей, а посторонней мысли, в каком-то запале прошлась перед Аркашей, спросила вроде бы понарошке: