Шрифт:
— Чего заливаешь? — поинтересовался Шематухин. Помявшись, переменил тон: — О чем плачешь, Егор Митрофаныч?
— Ну, так как там было? — приставал к Тырину Лялюшкин.
— Точно не знаю, как было… — не поднимая головы, сказал Тырин. — За что купил, за то продаю. От старухи слышал… Ну, значит, докричались прудищинские. Караул на всю губернию. Прислали вертолет, с него-то стреляли волков. У старухи внук в егерях состоит, он, значит, с товарищами обход после совершал. Кажинному волку, сказывает, головушку разрывной пулей разнесло…
— Скажи-ка… — с волнением потянулся к нему Шематухин. — Красного волка тоже того… ухлопали?
Он не сводил глаз с Тырина, ждал. Щеки горели, как от солнечного ожога: Шематухин сейчас сердцем переживал проклятую волчью судьбу.
— Скажу, — волнуясь, проговорил старик. — Это из-за него весь сыр-бор загорелся. Как не узнать, узнавал. Ушел он. Увел остатних волков…
Шематухин молча двинулся вдоль зала, с роздыхами одолел четыре ступеньки, ведущие на сцену. Уже в заваленной чем попало комнате, от толстых стен которой веяло вековечной прохладой, старательно привел себя в порядок. Надел чистую рубаху, обдал себя из флакончика одеколоном, посидел на кровати, напустил начальственный вид и все же перед тем, как выйти на люди — решил поглядеть на Надю, только на нее одну, и от мысли о ней сердце у него зачастило, — он дал себе слово не выпячиваться. Надо было скоротать время, потому что теперь, лежи не лежи, сна не будет.
Когда Тырин сказал, что красный волк ушел, с души свалился еще один камень, хотя, если разобраться, это просто чушь — Шематухину все равно, жив или мертв волк, иди, так будет вернее, пусть живет, пока есть время, пока никому в голову не пришло, что у него в лесу не логово, а сберкасса. Тревога, очередной раз ворохнувшись, принялась точить его. Сидеть в одиночестве стало невмоготу.
Шематухин вышел на сцену.
На видном месте, расположившись в плетеном кресле, сидела Надя, и все смотрели на нее. Ей, кажется, было не по себе. При появлении Шематухина она скользнула по нему рассеянным счастливым взглядом и не узнала его.
Шематухин не обиделся, наоборот, успокоенно вздохнул: он сразу, как только очутился в направленном на сцену свете фонарей, начал досадовать на свою новую рубаху — зачем, дурак, надевал? Шематухин еще раз оглядел сидевших полукругом — ну, точь-в-точь как перед телевизором — ребят и догадался, что те тоже собрались, чтобы пялиться на Надю. Но они, есть же на свете фраера, изображали из себя черт знает кого, только не мужиков, которые до этого, считай, месяц близко не видели бабы, кроме Натальи… Что и говорить, Надя — девка смазливая и нежная, видать, долго держали ее взаперти, а пришел час, выпустили, потому что в эту пору, когда родительское слово уже не закон — обуза, от запретов ей может статься хуже, как передержанной в клетке птице. Шематухин, совсем не слушая, о чем говорят остальные, исподтишка поглядывал на Надю, и вдруг обругал себя за грубые мысли о ней.
Нет, хоть с виду и сомнительна эта Надя — скрытная, несмотря на юный возраст, — не чета она тем женщинам, после которых у Шематухина появлялось желание поставить крест на так называемой любви.
Странно, один только Еранцев, сидевший рядом с Надей, не проявлял к ней никакого интереса. Бледный, он, видно было, думал о чем-то постороннем, не имеющем ничего общего с обстановкой. Иногда он косился на Надю, невесело улыбался, как бы теряя себя в назойливой, изнуряющей думе.
Больше всех, между прочим, говорил приезжий.
— …Итак, после длительных переговоров правительства заключают соглашение, берут на себя обязательство выполнить все условия транспортировки и хранения портрета Моны Лизы. Условия, надо сказать, архистрогие, за нарушение каждого, даже малейшего, невероятный штраф. Специальный самолет доставляет в столицу этого государства саркофаг из особо прочного материала.
— Одно слово, Леонардо да Винчи, — восторженно вставил Лялюшкин.
— И вот представьте себе картину… — продолжал Арцименев. — Самолет, естественно, пустой, с одним этим саркофагом на борту, приземляется на самую удаленную от зданий аэропорта посадочную полосу. К нему из-под навесов мгновенно устремляются агенты на мотоциклах. Агенты в черных кожанках, кобуры с револьверами расстегнуты. Небо патрулирует вертолет. С великой осторожностью — не дай бог, не с теми градусами наклона, — переносят саркофаг в бронированную машину. Сразу, разумеется, не везут. Составляется акт, фиксируются замеры температуры, относительной влажности воздуха в саркофаге. Данные тут же вводятся в ЭВМ для сравнения с данными, которые приняты за эталон. Едут, разумеется, по секретному маршруту, все начеку, нервы на пределе, пальцы на спусковых крючках. Ни императоров, ни королей никогда не сопровождало столько агентов, детективов, полицейских, а вот Мону Лизу — в сущности, кусочек старого холста с тонким слоем краски, — представьте, везли так. А сколько специалистов тряслись в помещении музея — появись на этом полотне новая, незаактированная трещина, в нее, как в пропасть, ушли бы миллионы долларов в виде штрафа…
— Дак ить не в картинке цена, — донеслось из зала. — В древности…
Сказав это, Тырин досадливо улыбнулся, должно быть, вырвалось нечаянно. Возле ног его, играя хвостом от удовольствия, хрустел картофельными очистками баран.
— Ты чего это, батя, животное сюда впустил? — пристыдил его Лялюшкин. — Публику не уважаешь. Здесь, между прочим, имеется дама.
— Извините, барышня, — сказал Тырин. — Имейте сочувствие. Ему жить-то осталось…
Нужненко потянул носом воздух, скривился.
— А ты, дед, оказывается, гуманист, — сказал он. — Может, постель ему свежую заправишь?
— Ну хватит, хватит, — вдруг сердито отмахнулся от наседавших Тырин. Переведя взгляд на свежих людей, как-то по-детски восхищенно повторил: — А ить правда, та картинка за древность ценится… У нас вот в соседнем селе, в Еланском, тоже случай был…
— Аналогичный случай, — смеясь, перебил его Лялюшкин. — Как в том анекдоте…
— Пошто это ты слово мне сказать не даешь? — сверкнул глазами Тырин. — Одно дело, шутки шутить…