Шрифт:
Он приехал из города, где вода в квартире текла из крана и никто это не считал за благо.
Лет пять спустя после войны он один, без матери, добрался до дальней — ехал сперва поездом, потом плыл пароходом — деревни, чем удивил и напугал Лизу, приходившуюся ему двоюродной сестрой. Звал он ее, как все в деревне, Лизаткой. Муж Лизатки, Григорий, был налоговым агентом, носил на ремне сморщенную кобуру с наганом, а сама Лизатка сиднем сидела дома, считая последние дни беременности.
Жилось ему после города, как в сказке, все было в новинку: река, заливные луга, по краям, ближе к лесу, окаймленные склонами с густой россыпью белых, как кости, каменьев.
Однажды Лизатка после долгого сидения в избе не стерпела, собралась на сенокос. Легко ей было, пока они поутру, по холодку, шли вдоль берега реки к маленькой делянке, где дядя Григорий, урвав час-другой, косил сено. До сих пор помнит Еранцев, бодро и радостно нес он пахнущие свежей древесиной, недавно наструганные грабли. Смотрел на Лизатку в белом сарафане, в повязанном шалашиком платке, дивился: она, несмотря на выпученный живот, была, как в сказке, красивая. Работа у него не получалась, хоть и старался он помочь Лизатке, дорвавшейся до дела, от травяного настоя закружилась голова, он ослаб. Зато, забавляясь, соорудил шалашик, не подозревая, для какой заботы он пригодится потом.
Со склонов, от нагретых каменьев, словно от печи, потянуло зноем, с лугов снялась утренняя дымка, Лизатка, уморившись, залезла в шалаш и попросила принести воды из ручья. В какой-то раз довелось пить студеную прозрачную, как хрусталь, воду, упруго бьющую из крепкой прожилистой скалы, он пил, задыхаясь, чувствуя, как немеет горло.
Он набрал воду в солдатский котелок, принес Лизатке, а она выставила завтрак: хлеб, соль, яйца и лук. Ему показалось, не было в его жизни вкуснее еды. Лизатка — она лишь отщипнула хлеб и запила двумя-тремя глотками молока — посмотрела на него как-то странно, будто хотела пожаловаться, но почему-то не посмела. Она опять легла, а он отправился к реке, увязая ногами в илистом дне, вошел по пояс в воду, перемыл миски. Пустил одну миску, заставив ее вращаться, против течения, а когда та воротилась, пустил вторую, следом за ней первую.
Он до того загорелся игрой, что, должно быть, не с первого раза услышал Лизаткин стон. Лизатка стонала и кричала так, словно кто напал на нее и она решила отбиться без посторонней помощи. Он прижал миски к груди, медленно, не переставая слушать, начал высвобождать из засасывающей жижи ногу, и тут воздух над ним прорезал страшный Лизаткин крик. Он, мгновенно задрожав всем телом, забарахтался в воде, сжал миски — никакое это, конечно, не оружие, а все-таки не пустые руки, — и, плохо помня себя, маленьким зверем метнулся к шалашику.
— Миша-а-а! — неслось навстречу. — Спасай, братец!.. Спасай!..
Он на бегу огляделся, подлетел к лазу, разглядел белеющее в полутьме платье Лизатки, ее обезумевшие неизвестно отчего глаза и на какое-то мгновение застыл в оцепенении: от кого спасать, от чего?
— Миша, миленький, не смотри сюда, — наконец сказала Лизатка, перелегла с бока на спину. — Беги в деревню. Кого увидишь, зови… Если найдешь фельдшера, кликни!..
Он, забыв оставить миски, так с ними и побежал в деревню. Вслед ему, теперь уже приглушенно, как будто из-под земли, протянулся крик, подстегнул.
Деревня, как всегда в таких случаях, когда до зарезу требуется хоть какой человек, была пуста.
Он добежал до крыльца фельдшерского пункта, еще издали видя, что бежит напрасно — на двери висел замок. Кинулся к одним воротам, к другим — никого. Уже потом, оглянувшись, заметил стоявшую внизу, возле реки, кузницу, услышал тонкий переливчатый звон наковальни.
Кузнец, хромой латыш, о котором Еранцев знал, что он приехал сюда с семьей в начале войны, долго не мог разобраться, о чем ему говорят. С кузнецом он был знаком: приходил по поручению Лизатки расплатиться за какую-то работу. Латыш деньги не брал, предпочитал харчишки, и он принес ему в старой кепке Григория два десятка яиц. Увидев свежего человека, кузнец пристально сквозь сильные очки пригляделся к нему, улыбнулся и снял с головы картуз. Еранцев, высоко держа кепку, стал высыпать в картуз яйца, как если бы сроду не знал, что они бьются, вот до чего растерялся. Но все, слава богу, обошлось благополучно — ни одно яйцо не разбилось. Тогда они — кузнец и он — одновременно засмеялись.
Так и не сумев объяснить, зачем прибежал, Еранцев там, в кузнице, расплакался и потянул латыша за рукав. Тот подчинился. Быстро, насколько позволяла деревяшка, зашагал за мальчиком. Если бы уже тогда Еранцев обладал теперешним разумением, он все равно позвал бы на помощь кузнеца, умевшего делать все: ловить рыбу там, где другим она на крючок не попадалась, играть на губной гармошке, переплетать старинные книги…
Они торопились, кузнец, забыв об изувеченной ноге, расторопно продвигался по луговой дороге к темнеющему впереди шалашику. Еранцев, несчастный мальчонка, все еще не догадывался, что делается с Лизаткой, напрягся слухом: подает ли она еще голос?
Но в той стороне, куда они шли, все затаилось. Ни крика, ни стона. Не зная, к чему бы это — к лучшему или худшему, Еранцев оглядывался на кузнеца, из-под картуза которого крупными каплями выкатывался пот. Когда до шалашика осталось шагов двадцать, Еранцев побежал. Какая-то особая тишина сковывала движения, и он, желая нарушить ее, крикнул:
— Лизатка-а!
Бежал-бежал, не дождавшись ответа, в страхе замер. Перед ним, вытянув голову из лаза на солнце, неподвижно лежала Лизатка, и глаза ее остановились в направлении деревни. Она, Лизатка, ждала его с подмогой.