Шрифт:
— Вам не стоит повторять такие опыты…
Он ничего не отвечает.
— Обидно за вас. Вы человек интеллигентный, да и специальность у вас тихая, мирная.
— Тихая, мирная. На этой или на следующей неделе я снова запью.
— Почему так?
— Три года в Индокитае, затем несколько лет в Африке. Знаете, кем я там был? Десантником-парашютистом в…
Он называет полк, о котором когда-то писали все газеты.
— Мы были, или мы считали себя особыми существами, сверхлюдьми, как говорится. Опускаться с неба, плыть в воздухе на огромном шелковом зонтике, очутиться на земле с автоматом в руках, стрелять, убивать… Однажды я заблудился в джунглях, оказался совсем один, но я был менее одинок, чем в этом городе. Лес шелестит, колышется и говорит, завлекает тебя в ловушки, но ты чувствуешь, что ты его хозяин и бог. Затем — каменистые и пустынные горы, изрубленные трещинами, и в каждой из них скрывается враг, за которым ты должен охотиться, подбираясь к нему ползком, прячась за скалами. И жажда, жажда, какая мучает только в песчаной пустыне, под палящим солнцем, когда в раскаленном бидоне не осталось ни капли воды.
— Войны закончились.
— Возможно. Но после таких десяти лет торчать в четырех стенах, которые душат тебя, гнить среди бумаг, папок с делами, скоросшивателей, гроссбухов, делать выкладки и расчеты для каких-то жалких лавочников, выписывать квитанции, вести корреспонденцию, слушать треск пишущих машинок, такой похожий на очереди пулеметов. Возвращаться домой, ласкать жену и детей, после того как…
Он осекается, сникает, но тут же продолжает:
— День, два, сто, и так всю жизнь. Думать, что ты такой же человек, как все остальные.
— И все-таки необходимо привыкнуть.
— Попытаюсь.
В дверях он поворачивается и говорит на прощанье:
— Возможно, не только я один во всем виноват.
Мой друг Муссон пришел в больницу раньше конца моего дежурства и заходит ко мне.
— Ну, какая была ночь, легкая?
— Так себе.
— Может быть, тебе хочется немного прогуляться? Солнце уже взошло. Я подежурю вместо тебя до девяти.
Я спрашиваю его, почему он это мне предлагает.
— Подобные ночи порождают превратные представления о людях, о жизни, обо всем. Здесь совсем особый мир… — он ищет подходящее слово, — очень специфический. За этими стенами все по-иному.
У моего друга природная склонность к философствованию.
— Значит, ты мне рекомендуешь непродолжительный курс лечения действительностью?
— Не совсем так. Собственно говоря, больницы повсюду одинаковы.
— Почти одинаковы.
Улица оживлена; автобусы и станции метро выталкивают все новых и новых мужчин и женщин, спешащих на работу. Озабоченных и безмятежных, болтливых и молчаливых, элегантных и скромных. Газета, раскрытая на ходу, политические или спортивные новости, последняя сенсация, журнал, на обложке которого красуется обнаженная девица, дымящаяся сигарета, купленный по дороге цветок, яблоко, надкусанное молодыми, белыми зубами. Лужи на тротуарах, негры — подметальщики улиц, опустевшие мусорные урны, треск поднимаемых ставен, витрины, раскрывающие свой дневной блеск, знакомый продавец газет, волна пешеходов, нашествие машин, мчащихся на максимальной скорости, жизнь, шум. Наемник и проститутка, влюбленная девчонка-самоубийца, португалец и служащий, жиличка «Государственной лотереи» и все прочие остались где-то очень далеко. Жаль. Я задаюсь вопросом — достаточно ли я им помог, чтобы они вновь влились в эту толпу обыкновенных, простых людей?
Начинается новое утро. Я возвращаюсь — у меня и Муссона впереди еще целый рабочий день. Последний взгляд на змеящуюся реку, над которой поднимается марево утреннего тумана, на другом берегу дымят трубы фабрик и заводов, а над водой несутся оглушительные гудки буксиров.
Перевод с румынского А. Садецкого.
НИКОЛАЕ ЦИК
В 1949 году я учился в последнем классе гимназии и тогда же совершил непростительную ошибку: прочитав в каком-то ученическом журнале о том, что проводится конкурс поэзии, я решил принять в нем участие. Спустя два месяца, когда я уже позабыл об этом конкурсе, к моему великому удивлению, на мою голову свалился лавровый венок: первая премия за присланное стихотворение… Могу чистосердечно признаться, что после этого успеха я согрешил не более четырех-пяти раз, написав стихи столь же — впрочем, на мой взгляд — слабые, как и первые. Таким образом, сочтя свою поэтическую карьеру благополучно завершенной, я переключился на репортаж и публицистику, от которых не излечился и по сей день, хотя привлекает меня жанр рассказа и роман.
Рассказ «Восемнадцать дней», который советские читатели прочтут в этом сборнике, я опубликовал несколько лет назад. Долгое время я не осмеливался его перечесть, иногда даже боялся о нем думать. Тудор, герой рассказа, существовал в действительности и был моим хорошим другом. Годы подряд я радовался и переживал за него. И сейчас я помню день его триумфа, когда он вернулся из санатория: он победил болезнь и был уверен, что победил и смерть. Тогда-то я начал писать свой рассказ.
Затем наступила тяжелая зима — с гололедом и снежными сугробами. Однажды мой друг сошел с троллейбуса и стал переходить площадь, которую пересекал сотни раз. До тротуара оставались считанные шаги, но он поскользнулся и упал. Шутя, он потом говорил мне, что увидел красивую девушку и повернул голову ей вслед. Перелом и недели неподвижного лежания в больнице нарушили жизнедеятельность ослабленного организма, и наступил конец. Но мне и сегодня еще не верится, что Тудора нет больше в живых.
Июль 1972 г.
Бухарест
ВОСЕМНАДЦАТЬ ДНЕЙ
1
Последний раз я встретил его на свадьбе друга моего детства, Додо Северина, знаменитого в то время футболиста (целое поколение болельщиков до сих пор еще помнит его). Когда Тудор появился в сопровождении бабушки Додо, веселье было в разгаре, и только жених, всегда умеренный и предусмотрительный, был полностью трезв. Веселье сразу же оборвалось. Кто-то выключил радио, танцующие пары застыли на месте посреди комнаты, невеста нечаянно разбила бутылку вина, я кинулся открывать окно. Мне кажется, мы все мгновенно протрезвели. Но, застигнутые врасплох, как бы пойманные с поличным, вели мы себя несуразно, и языки у нас заплетались.