Шрифт:
Однажды, не могу тебе сказать точно, в какой именно день и даже в какое время — утром или вечером (эти типы хотят во что бы то ни стало отстранить меня от понятия времени) — Санде удалось пробраться ко мне. Она вошла с ревом — мне кажется, что я узнал ее скорее по плачу, чем по лицу, — что-то мне сказала, что именно — я не понял, и рухнула у моей койки. После ее ухода врач счел нужным меня заверить, что у меня хорошенькая сестра. Если бы я ему сказал, что Санда моя приятельница, что и я, как любой другой человек вправе… что когда-нибудь мы поженимся, он бы расхохотался».
4
«Вчера после обеда сестра довела до моего сведения, что мне дозволено повернуться на бок, на правый, только на правый. И не дольше, чем на пять — десять минут. И я повернулся как раз в ту секунду, когда Василе Кындя начинал бриться в совершенно невозможной позе, лежа на спине и глядя в потолок, словно в зеркало. Для него это был великий день: сестра Джеорджетта сообщила ему, что он теперь наконец-то вне опасности.
Вчера вечером, приблизительно в половине десятого, Василе пожаловался мне, что у него стреляет в правом виске. Он поднял к виску ладонь, закрыл глаза и умер. Все знали, что он умрет, только один он не знал. Уже пять дней, как врачи пообещали койку Василе другому больному, который мается на носилках в тесной палате. Я задаюсь вопросом: не пообещали ли они кому-нибудь и мою койку? Коек здесь очень не хватает.
Сегодня я решил отсюда уйти, и чем быстрее, тем лучше. А как именно, это вопрос, который касается только меня. Если хочешь мне помочь, попытайся убедить Санду, что я не сумасшедший и не идиот. Мне просто не терпится сбежать наконец отсюда навсегда и заняться своими делами, как все прочие. Почему вы не пересылаете мне письма, которые приходят в мой адрес? У меня есть сведения, что пришло пятьдесят четыре письма. Я знаю, вы идете по стопам сестры Джеорджетты: нельзя поворачиваться на левый бок, нельзя вставать, нельзя петь. Сегодня в полдень, после укола, я назло всем запел. Пришел доктор Мовиляну и положил мне на рот ладонь, тяжелую, жесткую, пахнувшую йодом. Мне редко доводилось видеть, чтобы человек был так возмущен. Он метал громы и молнии, махал кулаками и чуть не избил сестру Джеорджетту.
— Это меня надо избить, — сказал я ему.
— Не шевелитесь!
— Избить до полусмерти!
— Не поднимайтесь!
— Растерзать меня на куски!
— Господин доктор, — стала просить Джеорджетта, — переведите меня в другую палату.
На глазах у доктора Мовиляну я сполз с койки. Он, конечно, пришел в ужас, я же медленно, медленно, еле передвигая свинцовые ноги, добрался до окна. Сестра Джеорджетта шла за мной, чуть наклонившись вперед и широко расставив руки, словно готовясь подхватить меня. На дворе на зазеленевшие деревья падал мелкий дождик.
— Господин доктор, принести ему костыли?
— Быстро! — приказал доктор.
— Пожалуйста, не надо.
— Кончайте, черт побери, бравировать!
— Чем ходить на костылях…
— Несознательный вы человек!
— Господин доктор, мне очень жаль, что я вас огорчил.
Доктор Мовиляну выхаживает меня с первого дня, как я попал в больницу, он, днем и ночью, прилагает все усилия, чтобы вернуть меня к жизни. Взамен он требует только одного — чтобы я смирно лежал и слушался.
Сейчас он смотрит на меня усталыми глазами, слегка покачивая головой: мол, все окончательно пошло насмарку. Конечно, он не ожидал, что я так ужасно подведу его.
Сестра Джеорджетта принесла мне на счастье пару новеньких костылей. Я взял эти легкие, аккуратненькие, отполированные костыли и изо всех сил швырнул их о стену. Доктор с сожалением взглянул на них, потом наклонился, поднял их, сунул под мышку и ушел с ними. Я стал кричать ему вслед: пусть вернется, пусть отругает меня, пусть поколотит. Хотел побежать за ним, но в коридоре рухнул на пол. Тогда я понял: до утреннего обхода я не увижу его. Но до утра — целая вечность, а у меня болит правый висок, как у Василе, и я задыхаюсь».
5
Каждый день я встречал сестру Джеорджетту и каждый день ждал: вот хоть сегодня она сообщит что-нибудь хорошее. Когда она сказала мне, что никакой надежды больше нет, я ударил ее два раза по лицу. Сам не свой, я помчался в больницу: железные ворота были заперты. Я перелез через забор; меня схватили два фельдшера и потащили в приемный покой. Мне пришлось упрашивать их в течение получаса, обещать билеты на кинокомедию со Станом и Браном, и лишь после этого они мне выдали больничный халат и костыль. Я проник в здание под видом больного, и теперь уж никто ко мне не придирался. Прихрамывая, время от времени даже останавливаясь, якобы чтобы перевести дух, я заковылял к шестой палате, уверенный, что найду там Тудора в хорошем настроении. Сколько бы ни доказывала мне сестра Джеорджетта и другие, я не мог представить себе его прикованным к больничной койке, обессиленным, побежденным, уступившим смерти.
Палата номер пять: две койки, два старика с повязками на головах. Можно подумать, что это ярые враги и что они бодались, как бараны, сшибаясь лбами… Теперь, сожалея о своем безрассудстве, притихшие и жалкие, они лежали и смотрели влажными глазами в потолок.
— Заходите к нам.
— Извините.
— Заходите, заходите.
— Извините.
— Вам что тут надо? — обратился ко мне другой старичок в белом халате, появившийся на пороге. Резким жестом он вырвал у меня костыль, намереваясь огреть меня ниже спины.