Шрифт:
Для широкого дула этого заморского мушкетона отливал себе сам атаман особенные огромные пули. Этот мушкетон был любимым оружием хозяина, и он почти не отлучался со двора, не закинув его за спину. Вдобавок это был подарок прежнего атамана шайки, старого Тараса. Этот мушкетон достался Тарасу после офицера, начальника команды, посланной из Саратова на поимку его шайки.
Офицер был убит, команда частью разбежалась, частью была перебита, а все оружие досталось в пользу разбойников. В другом углу горницы стояла деревянная кровать, покрытая пестрым одеялом, с красивыми красными расшивками, работы трех мордовок и в том числе старой Ордуньи.
В правом углу чернели три старинных образа, из которых один, большой складень, изображал Страшный Суд.
У стола, где горела сальная свеча, сидел, опершись на оба локтя, очень молодой малый, в белой с вышивкой рубахе, пестрых шароварах и высоких смазных сапогах. Поверх рубахи была надета черная суконная куртка-безрукавка, вся расшитая шелками и обшитая позументом, а среди мелкого узора на плечах и на спине сияли вытканные золотом турецкие буквы.
Перед молодцом лежала большая книга, сильно почерневшая и ветхая. Указкой в правой руке он медленно вел по строчкам и, читая про себя, разбирал, очевидно, с трудом каждое слово. Иногда он произносил слова вслух шепотом или громко, но вопросительно, как бы не уверенный в точности прочитанного и произнесенного… Книга мелкой церковной печати была Псалтырь, переплетенная вместе с другой книгой, озаглавленной: «Столб веры».
– Хитон… – произнес молодой малый и промолчал. – Ве-ле-ле-ние… – медленно разобрал он затем и снова приостановился.
Прошло несколько мгновений, и он снова выговорил вслух, громко, но уже не вопросительно: «Яко тать и разбойник!» Голос его, свежий, мягкий, отчасти певучий, прозвучал с оттенком чувства.
Он перестал водить указкой по строчкам и, глядя мимо книги на стол, где лежали щипцы для снимки нагара со свечи, очевидно, задумался вдруг невольно и бессознательно.
После нескольких минут молчания снова едва слышным шепотом произнес:
– Яко тать и разбойник!.. Да! Слуги дьявола на земле. Лютые, нераскаянные грешники! Жизнь-то недолга. А после-то… После – геенна огненная!.. – И он вдруг глубоко вздохнул и от своего же вздоха будто пришел в себя… Провел небольшой белой рукой по глазам и по лицу несколько раз, будто отгоняя от себя неотвязные, одолевшие думы…
Наконец, молодой малый отвернулся от книги, сел боком к столу и, опершись на него локтем, положил щеку на кулак.
Атаман Устя кому казался красавцем, а кому, напротив того, гораздо неказист, непригож и даже совсем не по нутру. Все-таки атаман давно дивил всякого человека на первый взгляд своим чудным видом, лицом, ростом и складом. Словно не мужчиной казался он по виду, а будто еще парень лет много восемнадцати. Зато с лица будто стар, иль уж больно зло это лицо и на старое смахивает.
Скорее сухопарый и худой, чем плотный, Устя казался еще не выросшим и не сложившимся вполне мужчиной. Но плечи, сравнительно с ростом, были довольно широки, грудь высокая, рост для молодца средний. Зато ноги малы, руки тоже малы и белы, будто у барича. Голова тоже небольшая, черная, хоть и коротко острижена, а кудрявая, так что вся будто в мерлушке черной барашка курчавого.
Если всем своим видом малый не походил на взрослого мужчину и еще того меньше на атамана разбойничьей шайки, то уж лицом совсем смахивал на барчонка или купчика из города. Только бы не брови!..
Было бы молодое и чистое лицо Усти, слегка загорелое, пожалуй, совсем обыкновенное, годное и для всякого парня, если бы только не чудный рот да не чудные брови. Этот рот и эти брови были не простые, обыкновенные, а бросались в глаза каждому сразу. Они даже будто не ладили между собой, будто век спорили. Рот добрый, годный и для сердечного парня и, пожалуй, даже хоть для смехуньи-девицы… А брови нехорошие, будто злые, прямо под стать не только парню, а сибирному душегубу лютому, каторжному.
Маленький рот Усти с сильно вздернутой вверх заячьей губой вечно оставлял на виду верхний ряд белых зубов и придавал лицу его ребячески добродушный вид. Эта вздернутая верхняя губа, пухлая, розовая, век топырилась будто и торчала шаловливо, наивно, чуть не глуповато. Небольшой нос загибался к ней сильной горбиной и был совсем, как сказывается, орлиный. И вот от него, над узкими, черными, будто миндалем вырезанными глазами, смелыми и упорными… шли от переносицы густые и тонкие черные брови, но не облегали глаз полукружием или дугой, как у всех людей, а расходились прямо и вверх. И концы их у висков были выше переносицы… Вот эти-то брови и не ладили с детским ртом, а придавали всему лицу что-то злое и дикое, упрямое и отчаянное… Коли за эту заячью, детски пухлую да розовую губку и белые зубки парень годился бы в женихи любой купеческой дочери или барышне, то за брови эти – прямо выбирай его в атаманы разбойников.
Когда Устя, разгневавшись на кого, прищурит свои огневые глаза, черные, как у цыгана, и сведет брови, то они еще больше опустятся над орлиным носом, а крайние кончики их еще больше поднимутся… И глянет молодой парень разбойным бездушным взглядом так, что уноси ноги. Того гляди, за нож схватится и резанет, не упредив и словечком. И всем чудным лицом этим, сдается, он не человек, а птица хищная или зверь лютый… Или того хуже!.. А что? Да, бывает грех на земле, что при рождении на свет Божий младенца мать, мучаясь, поминает часто врага человеческого. И приходит он к родильнице в помочь, да на лице новорожденного младенца отпечатлевает свой лик, а в душу его неповинную вдохнет отчаяние свое сатаниново. Кроме того, все лицо Усти кажется еще суровее из-за длинного белого рубца на лбу, от виска и до пробора, оставшегося после раны шашкой в голову. Рубец, тонкий и ровный, не безобразит его, а будто только придает лицу еще более злой и дикий вид. И кажется атаман для кого красавец писаный, а для кого в бровях этих да в рубце будто сама нечистая сила сказывается.