Шрифт:
— Это был сильный человек, — сказал император. — Мудрый и бесстрашный. Великий человек. Может быть, следует считать за удачу то, что именно на его правление выпали такие страшные потрясения… Спасибо за соболезнования, Судья.
— Ох, страшные!.. — Румянцев не посчитал нужным скрывать иронию. — Помнится, Максим Горетовский на этот счет высказывался… Вы, кажется, имели удовольствие прочесть «Век-волкодав», Владимир Кириллович? А? Кстати, вы, Джек, тоже ведь читали?
— Да… — император словно размышлял вслух. — Горетовскому было с чем сравнивать…
— Возможно, мне тоже будет с чем сравнить, — четко проговорил Макмиллан.
Он вдруг понял, что решение придется принимать прямо сейчас.
— Джек, — голос Румянцева стал серьезным. — Это требует объяснения. Прошу вас.
— Что ж. Вот мои намерения. В январе мы заложим Второе Поселение. Крайний срок — в феврале. Начнем строительство. В мае… да, в мае — я передам все дела Устинову. И вернусь на Землю. Я могу быть полезен вам, Николай?
— Ого, — откликнулся профессор. — Уж вы-то, Джек, с вашими характеристиками… ну, вы понимаете… уж вы-то можете быть полезны в высшей степени! Мои возможности сейчас несколько ограничены, но при вашей помощи… Однако осознаёте ли вы, что это может оказаться… эээ… надолго… если не более того?
— Осознаю, — твердо ответил Макмиллан. — Располагайте мною.
— Спасибо, — серьезно вымолвил Румянцев.
— Спасибо, Судья, — отдаленно прозвучал голос императора.
— До свиданья, — Джек отключил связь.
На сердце стало немного легче. Да что там — гораздо легче.
Впереди пять месяцев. Надо использовать с толком.
Ну, к делам.
35. Вторник, 1 сентября 1998
Дверь барака с грохотом распахнулась.
— Вставать, собаки! — с азиатским акцентом гаркнули от входа. — Строиться, жрать, работать!
Заключенные посыпались с нар. Четверо смуглокожих вертухаев пронеслись по проходу, раздавая удары направо и налево — кому сапогом, кому прикладом.
Мимо Максима, как обычно, промчались, словно не заметив. Непонятным образом он унаследовал от Миши Гурвича репутацию человека, с которым лучше не связываться. Псих, да к тому же светится в темноте…
А сам Миша все-таки умер в январе девяносто третьего. Заболел чем-то и сгорел за неделю.
Максиму его не хватало.
Что до репутации — то он, само собой, не возражал. Вохра не трогает, кум, и тот сторонится, а свой брат рядовой заключенный побаивается. Авторитеты же — по-своему уважают.
Барак почти опустел.
— Эй, Америка! — позвал Бубень, смотрящий барака, да и всего лагпункта. — Подгребай, в сику раскинем!
— Не хочу, — буркнул Максим. — Жрать пойду.
— Ты вообще уже? — удивился Бубень. — Самому ходить… Да вот сейчас Зинку сгоняем. Зинуль! — Бросил он. — Ну-ка, мухой!
Из дальнего угла томно пропели:
— Да ну, Бубенчик, я же утомимшися…
— Кому сказал, — не повышая голоса, обронил Бубень.
— Ну, иду, иду… Ох…
— Паскуда… — процедил кто-то из шестерок. — Прошмандовка…
— Не трожь, — отрезал смотрящий и снова позвал. — Ну, иди, Америка! Не хочешь в сику, давай в буру. Или в преферанс этот твой. Да вот хоть на Зинку!
— Не хочу, — повторил Максим. — Отстань.
— Дело твое… Ты гляди, будешь Зинкой гнушаться, или там Веркой, — обдрочишься, шерсть на ладонях вырастет.
Шестерки подобострастно заржали.
Началась игра в сику. Вскоре уголовники уже хрипло орали друг на друга, рвали на себе фуфайки, кто-то пытался ударить кого-то, по слову Бубня успокаивались, принимались дальше шлепать по нарам засаленными картами.
Тоска, тоска…
Вернулись шныри, посланные на кухню, среди них и Зинка. Он почтительно поставил на Максимову шконку миску едва теплой баланды, положил рядом ложку и пайку плохо пропеченного хлеба, гулко глотнул. Максим посмотрел на педераста: тридцатник ему, наверное… на голове тряпка, изображающая платочек, передних зубов нет, кожа нечистая, угреватая, глаза подведены углем… Мразь ведь, а жалко… Но жалости волю давать нельзя. Пожалеть шныря — не его приподнять, а себя приопустить.
— Пошел, пошел, — сказал Максим сквозь зубы.
Зинка убрался с глаз.
От этой еды с души воротило, но голод, неизбывный голод, как всегда, оказался сильнее. Максим не успел оглянуться, как миска опустела. Половину хлебной пайки он оставил на вечер — заховал за подкладкой бушлата.
— Что, Америка, смолотил? — смотрящий зорок, на то он и смотрящий. — Слышь, а рoман тиснешь?
Не отвяжется, понял Максим.
Он перебрался на соседние с Бубнем нары, достал кисет, клочок газетки. Бубень протянул беломорину:
— Покури моих.