Шрифт:
К успеху Скрябина был готов и Плеханов: он дарит композитору свои книги «на память о 30 июня 1906 года». Розалии Марковне выступление композитора, прошедшее с таким подъемом, могло звучать укором, сбор от концерта оказался более чем невелик. «Александру Николаевичу, — пишет Плеханова, — мы могли предложить за выступление двадцать пять франков, ровно 50 % чистой прибыли, а оставшиеся двадцать пять передали одной нуждающейся семье эмигранта. Я и теперь краснею от стыда, когда вспоминаю этот финал, но я никогда не забуду того благородства и той моральной красоты, которые проявил при этом Скрябин».
Если обратиться к «отчету» Татьяны Федоровны, то сумма будет чуть больше (то ли Розалия Марковна «подзабыла» размер «прибыли», то ли Татьяне Федоровне неловко было называть сумму вовсе никчемную):
«Саша имел большой успех, играл превосходно, но сбор оказался ввиду позднего сезона и жары — ничтожным, на долю концертанта досталось всего 70 фр. и столько же получили нуждающиеся эмигранты»[96].
То, что Татьяна Федоровна рассказывает далее, может походить на какую-то «деятельность», но еще более это напоминает растерянность:
«Саша проектирует еще несколько концертов в окрестностях Женевы, но рассчитывать на сборы с них ни в каком случае нельзя, а потому положение наше прямо-таки ужасное, денег совсем нет, хозяйке надо платить за месяц вперед, есть и долги, между прочим нашей докторше за лечение. Никогда мы еще не были в таком убийственном состоянии, и ни одной души из прежних «друзей», которые пришли бы нам на помощь… Бедный Саша — он совсем не может отдаться сочинению любимого замысла, заботы о завтрашнем дне гнетут его, не давая ни минуты покою — он не привык к этому, так как до последних 2-х лет у него всегда было хоть сколько-нибудь обеспеченное положение. Осенью наши дела несомненно поправятся. Саша предпринимает концерты и здесь, и в Амстердаме, где родные, и Париже, и Ницце, и Германии, где мы узнали, что Саша очень известен, даже некоторые вещи стали популярны. Мы уверены, что поездка принесет нам материальное облегчение, но до той поры надо как-нибудь дотянуть, а главное расплатиться с хозяйкой и другими, а это нам удастся лишь с посторонней помощью. Если достанем эту сумму, то Саша ее наверное вернет через несколько месяцев — эта сумма помогла бы нам обернуться и хоть немного свободней вздохнуть».
У Скрябина уже есть четыре новые фортепианные вещи. Но разговора о их издании Татьяна Федоровна даже не затрагивает, ее волнует, нельзя ли взять денег «под залог» этих пьес.
…Однажды Плеханова была удивлена. Она представила Скрябину одного из их «товарищей», композитор поправил ее: «Розалия Марковна, я тоже товарищ». Ей было приятно узнать, что Александр Николаевич сейчас со всей серьезностью взялся за Маркса, возможно, ей хотелось думать, что и «товарищем» Скрябин себя ощутил благодаря социал-демократическому воздействию на его мысли. Но неожиданные для трезвого «человека партии» слова дворянина Скрябина «я тоже товарищ» говорили не столько о чтении Маркса, сколько о нынешнем положении композитора. К 1906 году Скрябин давно уже не господин. Он — пролетарий. Более того, без издателя и без оплачиваемых концертов он, в сущности, «безработный». Он готов создавать, но — как герою Достоевского — «ему некуда пойти».
Но и в невеселой женевской жизни были радостные события: именно здесь он узнает, что в серии Русских симфонических концертов Феликс Блуменфельд исполнил его Третью симфонию. Там, в России, «Божественная поэма» покажется невероятно «смелой», у нее, разумеется, появятся и свои недруги. Но в целом концерт этот станет настоящим триумфом Скрябина.
* * *
Уже то, что происходило в Петербурге перед концертом, будоражило музыкальный мир.
«Я бегал на все репетиции и очень интересовался новой симфонией Скрябина, мазурки которого так заинтриговали меня прошлым летом, — вспоминал Сергей Прокофьев, тогда еще никому неизвестный студент консерватории. — Многое в симфонии казалось мне замечательным, но многое я и не совсем понимал. Однако самым интересным была фигура Римского-Корсакова на этих репетициях в Колонном зале. Он сидел впереди меня рядом с немецким дирижером Бейдлером, приехавшим в Петербург дирижировать каким-то другим концертом и приходившим на репетиции, чтобы познакомиться с новой русской симфонией. Перед ними поставили пюпитр, и на пюпитр Римский-Корсаков поместил партитуру «Божественной поэмы», которую с собою принес. В своих сочинениях Римский-Корсаков всегда интересовался новыми гармониями и, например, в «Золотом петушке» выдумал их немало, но скрябинские новшества и всякие ecroulements formidables (ремарка в партитуре симфонии) производили на него такое впечатление, точно через его стул пропускали электрический ток: он вскакивал, махал руками или подымал плечи, или тыкал пальцем в партитуру и что-то горячо говорил Бейдлеру, который сидел, откинувшись на стуле, здоровый, румяный, слегка улыбающийся. Еще бы! Римский-Корсаков сам напечатал эту симфонию, а теперь, пожалуйте, раздаются такие невозможные звучания! Не напечатать же он не мог, так как Беляев, завещав свое издательство и поставив во главе его Римского-Корсакова, обусловил, чтобы там печатали все, что ни напишет Скрябин».
Впечатления молоденького Прокофьева — из тех, что «бросаются в глаза», но мало соответствуют настоящему положению вещей. Трудное отношение Римского-Корсакова к Скрябину — это постоянное притяжение-отталкивание. И если многие скрябинские сочинения его больше отталкивали, то Третья симфония несомненно притягивала, так что Николаю Андреевичу приходилось не столько «отрицать», сколько «придираться». Именно в это время, работая над мемуарами, он впишет туда фразу о Скрябине как о пусть и «болезненной», но «звезде первой величины». По свидетельству Александра Оссовского, прекрасно знавшего положение дел, в программы «Русских симфонических концертов» 1905–1906 годов Римский-Корсаков включил новое сочинение Скрябина без колебаний.
Еще ярче говорит об этом рассказ Гнесина. Николай Андреевич был крайне раздражен не самой музыкой, но составом оркестра:
«— Зачем восемь валторн, когда того же эффекта, а может, даже и большего, можно было бы добиться с обычными четырьмя валторнами?!
— А как Вы расцениваете саму музыку? — спросили у Римского — Корсакова.
— Что говорить: музыка на грани гениального!»[97]
Этот же эпизод в других воспоминаниях Гнесина расписан еще подробнее:
«Не помню, было ли это на репетиции или в самом концерте. Римский-Корсаков сидел у самого оркестра и как-то нервно слушал, вскакивая и, видимо, чем-то раздражаясь. А. Л. Шмулер впоследствии рассказывал мне, что Корсакова раздражало отсутствие большого оркестрового мастерства у Скрябина, и вместе с тем лично ему чуждая героическая поза, сказывающаяся уже в грандиозном составе оркестра. «Ну, скажите, к чему здесь восемь валторн? Если умело расположить, так и с четырьмя можно достигнуть даже большего, чем у него, результата! Во всем этом самомнение, рисовка и поза». — «Пусть так, — ответил Шмулер. — Но музыка, сама музыка хороша!» — «Да что говорить — граничит с гениальным!» — «Так не все ли равно: четыре или восемь валторн!» — «Да, пожалуй, что Вы и правы», — сказал Корсаков и замолк»[98].