Шрифт:
— К чему же он прикладывается?
— Выпускник техникума зеленых насаждений. Работает не по специальности. То есть не по зеленым насаждениям. Более подробными сведениями не располагаю.
— Это что же — реализм? — внимательно присмотрелся к наброску Богдан Игнатьевич.
— Не берусь судить. Могу только засвидетельствовать — коренным образом отличается от того, что я наблюдал в реальности. На ипподроме. С помощью призматического бинокля. Но вместе с тем…
— Тогда зачем это нам? Мы люди реалистического направления.
— …но вместе с тем тревожит меня этот портрет, и с каждым часом все более.
— Вот как! — Богдан Игнатьевич придвинул к себе листок полуватмана, продолжал придирчиво разглядывать портрет. — Привлекаете автора?
— Нет, за что же?
— Вызвали свидетелем?
— Я бы сказал иначе, я бы сказал: свидетельствует.
— Свидетельствует? Да, пожалуй, это точнее. — Богдан Игнатьевич встал из-за стола, не переставая поглядывать на рисунок. Знаете — любопытно!
В темнеющем квадрате окна, похожем на экран, — вечерний, готовящийся к празднику город, расцвеченный огнями.
— А не кажется ли вам, что он, этот ваш художник зеленых насаждений, упрекает нас… — Богдан Игнатьевич подошел к Саранцеву. — Нет, нет — не наше ведомство, а всех нас. И самого себя… — он вернулся к столу, взял листок, пристально вглядывался в едва намеченные черты. — Да, разумеется, и самого себя. В чем-то упрекает. А впрочем, нет… Пожалуй, вы правы: свидетельствует. Свидетельствует о появлении… Кто же появился и зачем? Какое влечет за собой действие? Помнится, сказано в классической литературе: ходит-бродит. Усвоил нашу фразеологию, форму общежития, проникает всюду, попирая законы и все самое святое, что у нас есть, и над нами же потешается, почитая свой скотский закон превыше всего.
Богдан Игнатьевич отложил рисунок.
— Итак, некий Икс. Православным именем называть его не хочется. Личность, не желающая принимать никаких законов добра, не признающая ничего, кроме собственных вожделений. Безличная личность, однако с превеликой претензией. Вот о чем свидетельствует ваш зеленый художник.
— Как же прикажете быть в данном конкретном случае?
— А это уж вы доложите нам. Подготовите все дело — послушаем.
Час общечеловеческих размышлений истек. Саранцев был свободен.
Богдан Игнатьевич бросил вдогонку:
— Да, вот еще что — инициативность, это прекрасно, творческий огонек в нашем деле — великолепно. Однако не зарывайтесь. По неопытности. А то, знаете, у вас, как в нотной литературе — не приходилось встречать? — ad libitum.
И остановил Саранцева на самом пороге:
— Не обольщайтесь услужливостью Крейды. Это тертый калач. Черт его знает, куда гнет.
— Вам сообщили уже?!
— Должен я разгадывать мысли молчаливых сотрудников или не должен? До завтра! Не забывайте сказанное насчет «ad libitum».
Саранцев продолжал расследование порученного ему дела. Православного имени преступника установить все еще не удавалось, и Саранцеву приходилось довольствоваться личными местоимениями для обозначения безличной личности: о н, е г о, о н е м.
Рабочий день закончился ночью. Когда-то, в первые дни службы, Анатолия Саранцева забавляла эта игра слов, игра дня и ночи, тешило сознание неутомимости, беспредельной выносливости, он «жил» работой, хоть была она незначительной, повседневный надзор за вверенным участком; к большому, настоящему делу только готовился. Присущая ему добросовестность связывала его множеством обязанностей и нагрузок, на выносливые плечи как-то само собой сваливалось все: шефские хлопоты, всевозможные чепе, любые непредвиденные обстоятельства.
Но потом он стал приглядываться к работе и судьбе людей, столь же преданных делу и — незаметно для самих себя — погрязающих в повседневности, превращающихся в службистов. Стал думать о совершенствовании труда. Совершенствоваться, а не закапываться! Думал о том, что «закапываться» нисколько не способствует, а напротив, вредит делу, лишает размаха, глубины видения, легко переходит в рутину.
Все чаще вспоминал сказанное институтским наставником:
«Для того чтобы успешно нести службу, успешно разбираться в общественных явлениях, надо жить всеми наивысшими интересами этого общества, отстаивать интеллигентность своего труда».
Отвоевывал свой душевный час, причастность ко всему, что творилось в мире прекрасного: живопись и музыка, литература, поэзия, — все было насущным. Постоянной потребностью. Стремлением, которое не всегда удавалось осуществить. Порой добывалось рывком. У него уже появилось определяющее слово: подарок. Спектакль — подарок. Солнечный денек за городом — подарок. Иногда получалось неловко, неуклюже, и это огорчало его: в предыдущую ночь он говорил об искусстве по телефону. О Шекспире по телефону. О Бетховене по телефону. Говорил с Катюшей, предложил тряхнуть стариной, вспомнить студенческие времена и вместе на концерт.