Шрифт:
Преступление?
В чем побуждающие причины? Расплата? Садизм? Слишком много знала?
Не спалось. Работа требовала отдыха, свежей мысли; еще институтский наставник внушал ему:
«Запомни азбуку: поиск прежде всего требует ясности разума, чистоты мышления. Порядок мышления, а не ночные видения и призраки».
Но, вопреки наставлениям наставника, уснуть не мог — так же, как, должно быть, и сам наставник после особо напряженных дней учения и наставлений.
«Дорогая, родненькая, пишу тебе последнее письмо!»
Последнее… Но были и, возможно, остались еще письма, кроме этого последнего! Почему он не подумал об этом раньше? Отрезанный ломоть, перекати-поле — она могла годами не писать домой, и потом сразу последнее, когда пришел край? Нет, должны быть ее письма, хоть весточка в трудную минуту, хоть просьбы «вышли», «помоги», что-либо сердечное, забота о престарелой матери, посылка, перевод, подарки из большого города или, напротив, просьбы, болезни, праздники, радости, невзгоды — что-то связывает человека с родным очагом!
Должны быть письма! Они так и маячили перед Анатолием. И что бы не крылось в них и за ними, значимое или пустое, все равно они слепок человеческой души, какие-то нити истины.
Под утро ему привиделись вспугнутые девичьи строчки. Неощутимое видение, которое не приобщишь, не подошьешь к делу. Даже в простоте душевной не упомянешь в служебном порядке:
«Я тут совсем одна. Город большой, а я маленькая-маленькая. Сначала все было очень хорошо. Чудесно! Веселилась со всеми. У нас много мировых девчонок и мальчишек. Столько музыки! Цветов! Совершенно потрясающе! Потом все изменилось. Теперь только ты у меня самая родненькая…»
Потом пришло простое решение. Там, в далеком углу, где проживала ее мать, работали такие же люди, как Саранцев, столь же преданные делу, можно было воспользоваться телеграфом, телефонными проводами, снестись перепиской. Но ему требовались не провода, не телеграф, не переписка. Надо было видеть самому. Все складывалось тревожно, жестоко. Подавленная горем седая женщина, мама. А дело требовало проверки свидетельских показаний, человеческое горе становилось предметом следствия.
Требовались факты, улики, документы.
А перед глазами — горестный, скорбящий лик.
Или, возможно, не улики, не документы — по-человечески, душевно понять человека?
А если преступление прикинулось скорбью?
Нет, он всем существом своим слышит ее — мама!
И если она поверит ему, угадает в нем человека, так же чисто и ясно видящего мир, так же по-народному отличающего добро от зла, ненавидящего зло?
Но, если ошибка, если нет преступления — напрасно растревоженные раны!
На один только миг он вызывает в памяти обличье Роева, и все сомнения рассеиваются.
И снова явился он к шефу без папки, но не с пустыми руками.
Получил благословение на кратковременный отпуск, не командировку, а отпуск по личным делам и обстоятельствам.
И вот перед ним несколько писем:
«Прости, что долго молчала. Все очень хорошо, все так интересно. Много хороших ребят. Как ты живешь там, мамочка?»
«Дорогая, родненькая, прости! Завертелась. Город такой большой».
И еще — похожие.
И вдруг совсем иное, хоть и ее рукой, но словно продиктованное:
«Дорогая мамочка! Нам очень желательно, чтобы ты побыла у нас, пока мы вернемся. Приезжай срочно. Деньги на дорогу Неонил Степанович перевел. У меня отдельная однокомнатная. Так что устроишься прекрасно».
— Я была у них, — пояснила старуха, — человек он ничего, обходительный. Только не могла понять: записаны они или не записаны. Да уж это ихнее дело. Горько, правда, мне, но я уж смолчала.
— А зачем вас приглашали? Погостить? Познакомиться с Неонилом Степановичем? Или дело какое?
— Просили постеречь квартиру, присмотреть за обстановкой.
— Да какая ж у нее обстановка?
— А этого уж не знаю. К городу не привычная. Как кто в городе живет. Просили постеречь, и я стерегла. Потом снова просили, чтобы к весне приехала. Я и собралась было…
— Что же, снова постеречь обстановку?
— Нет, ремонт у них затевался. Шашель в полу. Полы требовалось перекидывать. Так чтобы я ремонта до их возвращения не допустила.