Шрифт:
Квартира, где жил Колосов, состояла из двух комнат и небольшой передней, рядом с которой помещалась кухня. Войдя в нее, Панкратьев и Балкашин увидели перед собой труп Потапа. Он лежал, вытянувшись во всю длину, на ветхой деревянной койке. Голова его была немного запрокинута, а широко открытые остановившиеся глаза как бы уставились в потолок мутным, безжизненным взглядом. Немного выше, над правой бровью, чернело небольшое круглое отверстие от вошедшей в череп пули. Кровь была уже обмыта, и эта небольшая дырочка с посиневшими краями придавала теперь лицу покойника какое-то особенное выражение, не свойственное при жизни. Беззаботное, весело ухмыляющееся, оно сделалось вдруг строгим; широкий нос заострился, скуластые щеки вытянулись, побелевшие губы сложились в скорбную улыбку, и на них легла печать вечного безмолвия. Случилась великая в мире тайна, превращающая живое, мыслящее существо в какую-то груду мяса и костей, стремящихся к разложению. Теплившийся в человеческом теле огонек потух, и с этого момента исчезла разница всей жизни, сами собою рушились преграды, разделявшие глупца от гения, раба от владыки, злодея от праведника… Труп, чей бы он ни был, — только труп, одинаково разлагается и одинаково возбуждает в остающихся в живых чувство невольной робости, омерзения и какой-то скрытой глубоко-глубоко в недрах души враждебности, точно он своим видом мешает живым наслаждаться жизнью, и оттого его так спешат убрать глубоко в землю, с глаз долой.
Балкашин и Панкратьев остановились перед трупом Потапа и несколько минут пристально смотрели в лицо мертвецу, охваченные тяжелым чувством; потом, несколько раз осенив себя неторопливым широким крестом, они, осторожно ступая, двинулись в соседнюю комнату.
Там было порядочно народу, знакомые и сослуживцы Колосова. Все они молча, с недоумевающими лицами толпились подле дверей, бросая тревожнолюбопытные взгляды в противоположный угол, где на узкой походной постели лежал Иван Макарович.
Он был еще жив, но находился в беспамятстве.
В мертвой тишине ясно слышалось тяжелое, хриплое дыхание раненого; из запекшихся губ то и дело вырывался болезненный стон, глаза были полузакрыты и тускло глядели из-под полуопущенных ресниц, ничего не видя и не сознавая.
Панкратьев осторожно приблизился к постели умирающего и с чувством глубокой жалости заглянул ему в лицо. Его поразила огромная перемена, происшедшая за какие-нибудь 2–3 часа в наружности Колосова.
Бледные щеки ввалились и подернулись желтоватым налетом, нос заострился, рот с бескровно-сухими губами растянулся и казался несоразмерно большим. Он постарел на целый десяток лет.
Вдруг Павлу Марковичу почудилось, что губы Колосова зашевелились; он с усилием открыл глаза и глянул на Панкратьева тяжелым, но осмысленным взглядом. Павел Маркович быстро наклонился и приблизил свое ухо к самым губам Колосова.
— Прощайте, Павел Маркович… умираю, — с трудом уловил Панкратьев едва слышный шепот, — прошу вас, скажите Анне Павловне, что я все о ней думаю… желаю ей счастия… от души… передайте… я… — Дальше голос стал так слаб, что Павел Маркович, как ни напрягал слух, не мог ничего разобрать. Раненый, казалось, понял это. Что-то похожее на печальную улыбку поползло по его губам. — Не слышите? — собрав всю силу, достаточно внятно произнес он и потом добавил, как бы про себя: — Все равно… пусть так. — И впал в беспамятство.
Павел Маркович делал над собой нечеловеческие усилия, чтобы удержать подступавшие к горлу рыдания. Стиснув зубы и часто мигая покрасневшими веками, он торопливо отошел от постели Колосова, отыскивая глазами доктора. Тот стоял подле окна и, прищурив свои близорукие глаза, старательно болтал в толстом пузырьке какую-то мутно-желтую жидкость. Это был почтенных лет старичок, в больших круглых очках, небрежно одетый. Звали его Карл Богданович. По общему мнению всех офицеров, он был душа-человек, прекрасный товарищ, но как доктор не возбуждал особого доверия.
Панкратьев подошел к нему и тихонько тронул за локоть.
— Ну что, доктор? — робко спросил он, впиваясь глазами в очки Карла Богдановича. — Есть ли какая надежда?
Доктор поднял свое сморщенное добродушное лицо, и по выражению его Панкратьев понял, насколько он сам огорчен и расстроен.
— Надежда? — переспросил доктор, как-то вдруг по-детски раздражаясь. — Неужели вы сами не видите, что надежды никакой нет и быть не может? Сегодня к вечеру, самое позднее к утру, все будет кончено, вот.
Это "вот", произносимое с особенным ударением, доктор любил произносить кстати и некстати.
Павел Маркович уныло обвел комнату глазами, как бы ища, что кто-нибудь опровергнет или смягчит суровый приговор доктора, подаст хоть какую-нибудь надежду, но все угрюмо молчали, затаивая дыханье… казалось, смерть уже витала в комнате.
Павел Маркович почувствовал, что дальше выдержать он не может, и, понурив голову, не глядя ни на кого, пошел вон из комнаты. В сенях он столкнулся с торопливо идущим священником.
— Жив еще? — тревожным шепотом спросил тот. — Я дары принес… приобщить бы следовало.
— Жив, но в беспамятстве. Впрочем, пройдите, посмотрите сами. — И, дав священнику дорогу, Панкратьев, не оглядываясь, побрел домой.
Вдруг он увидел быстро идущую к нему навстречу Аню. Она была в одном платье, с накинутым наскоро платочком на голове. Лицо ее было бледно, и на нем застыло выражение ужаса и душевного страдания.
— Анюта, куда ты? — изумился Павел Маркович, останавливаясь перед дочерью и заграждая ей дорогу. Та мельком взглянула ему в лицо и произнесла каким-то особенно жутко-спокойным тоном: