Шрифт:
Правда, никто не знал о сомнениях, одолевавших его в ту ночь сорок четыре года назад. Ибо если принять набросок всерьез, он, вероятно, уже не сможет исследовать природу так, как надеялся прежде.
«Всем своим существом я чувствую, что вопрос слишком глубок для человеческого разума, – писал он в письме кузену Фрэнсису, с которым часто советовался в минуты подобных сомнений. – С таким же успехом моя собака могла бы размышлять на тему рождения звезд.
Фрэнсис, дорогой мой, насколько достоверными могут быть результаты, добытые данным способом? Меня одолевают страшные сомнения: имеют ли воззрения человеческого разума, сформировавшегося из разума низших животных, какую-либо ценность? Можно ли, пребывая в предмете, посмотреть на него со стороны? Я чувствую себя узником, от таких мыслей мне становится дурно. Разумеется, я не сомневаюсь, законы эволюции применимы и ко мне лично, но никогда не думал о том, что это может значить для моих научных изысканий. Ах, Фрэнсис, можешь ли ты меня хоть чем-то утешить?»
Едва Чарльз задался вопросом о границах познания, как страшно закружилась голова. Еще хуже, чем во время кругосветного путешествия на борту «Бигля», когда его мучила морская болезнь. Он схватился за письменный стол обеими руками, так что побелели костяшки. Когда стало чуть лучше, продолжил писать:
«Каковы шансы у человеческого разума, развившегося для производства рубил, решить наши великие вопросы? Как может стать всезнающим мозг млекопитающего, питаемый из того же источника, что и нервы нематоды? Может ли кто-то довериться мнению обезьяньего мозга? Вопрос неразрешим. Мои мысли заключены в мозг, сконструированный именно так и никак иначе. Только там они могут крутиться белкой в колесе. И все же! Не приоткрывается ли время от времени окно познания? Я думаю о Копернике! Галилее! Ньютоне! Это утешает. Пожалуйста, ответь поскорее. С любовью. Твой кузен Чарльз».
Той ночью сомнения схватили Дарвина мертвой хваткой, их было не отогнать. Даже в пору самых громких успехов Чарльз помещал свою личность в длинный ряд: от одноклеточного, через нематоду, улитку, орхидею и дождевого червя до Ньютона и королевы Виктории. На бесконечную ленту жизни, миллионы лет соединяющую всех и вся и ограничивающую каждую отдельную особь тем, чем наделила ее природа. Ни одному ученому не дано исследовать природу другими средствами, нежели теми, что она же ему и дала. И он, Чарльз Роберт Дарвин, принужден проникать в суть эволюции мозгом, подаренным ему эволюцией.
Фрэнсис Гальтон, увлеченный тогда романтическими отношениями, ответил наспех: «Мой дорогой Чарльз, к сожалению, ты прав во всем. Утешения тут нет. Кроме того, какое дают нам женщины. И все же подумай: даже если все мирские страсти развились из нематоды, разве оттого они доставляют тебе меньше радости? Так же и с естественной историей. Она пленяет тебя! Посмотри, как умен язык. Ему тоже известно, насколько неразделимы восторг и неволя. Когда человек любит, он несвободен. Ах, что я такое пишу. Мой разум сейчас не в состоянии думать логично. Оставь мрачные размышления и просто работай. Ты же умница. Ограничивают нас кости черепа или нет. С любовью. Твой кузен Фрэнсис».
Немецкий пациент
В этот серый осенний день 1881 года, протягивая руку к шнуру звонка дома номер 47 по Мейтленд-Парк-роуд, доктор Беккет не предполагал, в каком ужасном состоянии находится пациент, к которому его срочно вызвали. Хрипло дыша, он лежал в кабинете с тяжелым бронхитом, сопровождаемым высокой температурой.
На нового врача возлагали большие надежды. Поскольку прежний, приходивший в дом последние годы и долгое время пользовавшийся доверием, его утратил. Недовольство росло и с другой стороны – поводов имелось предостаточно. Врача раздражали финансовые трудности немецкой семьи. От него не укрылось, хотя, конечно, его и не касалось, коммунистическое мировоззрение хозяина дома, которое – таков был медицинский диагноз – не принесло тому ни богатства, ни радостей жизни. Во всяком случае, счета никогда не оплачивались вовремя. А вечной тягомотиной с покрытием векселей, ожиданием денег некоего друга, утешениями в виде уверений, что вот-вот должен поступить гонорар за две передовицы в какой-то американской газете, врач наелся до отвала.
И Фридрих Энгельс, состоятельный благодетель семьи, выдав Беккету карт-бланш, попросил доктора нанести визит больному Марксу и как можно скорее организовать все необходимое, даже если встанет дорого. Беккета ему рекомендовали, имя гремело в Лондоне, и о его нетрадиционных методах лечения много говорили. В телеграмме Маркса, после которой друг Энгельс забил тревогу, говорилось: «Dear friend, нуждаюсь в medical help. Угроза смерти от удушения. Карман пуст. Твой Мавр». Энгельс среагировал незамедлительно и велел передать врачу, чтобы тот переслал счет непосредственно ему.
И вот доктор Беккет со своим потертым врачебным чемоданом поднимался по скрипучей лестнице, затянутой ярко-красной дорожкой. Кабинет располагался на втором этаже, Карл Маркс лежал на кожаном диване. Мешанина из одеял и подушек кое-где съехала, свидетельствуя об ужасной ночи. Пациент, отказавшись причесаться, имел такой же всклокоченный вид, как и постель, хотя любимая служанка Ленхен умоляла его позволить ей расчесать пышные волосы и бороду, в том числе желая явить новому доктору приличный дом.
Широкое окно просторного помещения выходило прямо на Мейтлендский парк. Оно было открыто, что давало больному с высокой температурой некоторую прохладу и помогало жадно вбирающим кислород легким. Но врач тут же распорядился окно закрыть и велел Ленхен в ближайшие дни держать пациента с хриплым дыханием подальше от заметно похолодавшего с приходом осени воздуха, особенно от сквозняков. Иначе в бронхах продолжится разрушительный процесс.
Вы даже не представляете, как он может приказывать, когда ему плохо, очень тихо, чтобы не вызвать у больного дополнительное раздражение, ответила Ленхен.