Шрифт:
– Пока холостой был, я тебе словом не перечила, теперь хватит по собраниям бегать. Можешь уходить в свой колхоз бесповоротно, а Марью и дите не отдам. Мои они!
– сказала мать.
– Ты Марьку не тронь, мамаша.
– Я и Марья бросим вас, мужиков-смутьянов, проживем без вашего ума. Повоевали вы, наломали костей, не поумнели. Поиграйте еще з свалку - мала куча, верху нет, стащите вместе добро, скотину сгоните подыхать у многих-то нянек. Мы не дуры какие сбиваться в один табун, свары разводить. Без строгости заживо сгниете, распутники.
– Ну, а ты-то как? Со мной али со стариками?
– спросил Автоном жену.
– С батюшкой и мамушкой останусь. О сыне все мои думы, раз уж о своей жизни думать бесполезно, "Сознаться сразу во всем, а?
– думал Автоном, возвращаясь на собрание.
– Не смогу, рано... под горячую руку свернут мне голову... Я-то черт с ней, а тут семья".
В дверях школы Автоном остановился - казалось, дальше не пускали устремленные на него взгляды. Саял папаху, склонил голову.
– Выселяйте меня одного. Смиряюсь. Жену и сына не трогайте, пожалуйста, я разведусь с ней. Старикам дайте помереть на родине. Скотину можете забрать всю, оставьте коровенку, - сказал он.
"Да, этот человек умеет делать свою жизнь трудной, - думал Колосков об Автономе.
– Упускать его из виду никак нельзя".
Во время перерыва Колосков, Отчев и Захар разговаривали в учительской комнате.
Колосков спросил Максима Отчева, что думает он. Отчев трудно поднял отяжеленную стыдом и горем голову, раздвинул усы, глянул быстрыми глазами:
– Уважать мне Автонома Чубарова не за что. Поизмывался над моей дочерью вдосталь. Но ведь не в этом же сейчас дело. Разве мыслимо сводить личные счеты, когда революция идет? Вот Ермолап Данилыч ничего мне плохого не сделал. Человек не хуже нас с вами, не курит, вином не балуется, с богом не дружит, с людьми мягок и вежлив. Но он кулак, это видно зажмуркой, хотя и поделил хозяйство. У Автонома три коня, две коровы; а пайщиков тоже три: отец, сноха... Хлебовка наша зажиточная. О двух-трех лошадях у нас больше половины дворов. У меня тоже мерин, матка да стригун. Разор семьи Чубаровых, стариков, как отзовется на хлебовцах?
– спросил Отчев с тихим нажимом.
– Не шагнуть бы туда, где добро в зло превращается. Чуть неверный взмах, и полетит голова свойская...
– Отчев помолчал, потом закончил привычными словами: - Давайте думать.
– Умно сказал ты. Давайте думать!
– отозвался Колосков.
– Дядя Максюра читал акафисты!
– усмехнулся Захар.
– Я уж говорил тебе: Марьку отобьем от ихнего табуна. А если она своей грудью их заслонять решила, пускай на себя пеняет. Так я мыслю и заявляю от имени революции.
И Отчев от имени ее же, революции, с болью сердечной:
– По совести надо... избавляться от тех, у кого душа пестра изнутри, как рысь - снаружи.
Мрачновато посмотрел Захар пз-под крутого высокого лба. Он и прежде замечал за собой: вдруг потащпт в крайность до полного самоотрицания, и тогда с болью и вызовом кому-то бросал в грязь свою жизнь...
– Мешаешь ты мне, Ояисим, довести до предела одну идею. Я тебе всю ее не открою - боюсь напугать.
– Хорошо, упредил, говори, не поседею от страха, - сказал Колосков.
– Половинкины мы дети, все делаем наполовину. Что же требовать в таком разе с людей? Ни к черту они и на к богу, а так - посередошный грех один. А начать бы эту идею вживлять в человека с нас с тобой. Моя жрна - дочь кулака, твоя милаха - монашка бывшая, за версту ладаном воняет. Давай без поблажки, вышлем их, а?
Несколько недель назад Паша перевелась в скотницы.
Сваливала с лопаса сено нынче, когда подъехал Колосков на санках.
– Подкинь коню позеленее сенца, я надолго приехал.
Воткнув вилы в прикладок, долго глядела на реку, гдо в проруби поземЕга полоскала длинные снега, как холсты.
Спускалась Паша по лестнице, не глядя под ноги, и лицо ее занималось жаром. На последней ступеньке он подхватил ее на руки, откинув шаль, целовал пахнущие морозом щеки...
На свежем сене рядом с женщиной виделась завтрашняя жизнь в белой роздыми цветущих садов, в волнах пшеницы - согласная жизнь, братская. Не мрут от хвори дети, не индевеет сердце в тревоге за свою десятину - как бы не посек градобой. От слов Захара ломило в душз Колоскова острой болью.
– А уж когда я себя разнагишаю до нитки, упрекнуть меня в корысти никто не может. Нужно непременно вперэд забежать, чтобы потом откатиться назад. Всегда так делали народы: рванутся вперед, потом шаг назад. Мужика трудно сорвать с насиженного места, а уж если спихнули, гни до предела. Подымет пятерик - четверика бояться не будет. Нужно подпортить память о частной собственности, усомниться в привычке к ней: обобществить все до курицы, до теленка. Поживут без частной живности, надломится в душе привязанность к ней, тогда вернуть.
После этого не будет боязно идти вперед: заскакивали, видели, нюхали, не помирали. Даже жить беззаботнее, безответственнее: не мое. Окромя того, великая мысль возникает у них: от кого получили своих несчастных курей и коров? Кому обязаны? В кои неограниченная сила и мудрость? Надо, чтоб человек чувствовал: не жилец он без руководителя...
– закончил Захлр.
Колосков не любил отлетать на сторону мыслями: русский человек уж слишком намечтался, самоусложнился, по его мнению. Безбрежности этой голубой Колосков противопоставлял свою деловитость с суровннкой: поменьше краснобапть, порасторопнее работать, побогаче жить - ведь многие фантастические заскоки и надрывы от нищеты. Обуются, наедятся - перестанут дрожать нервно, аж до пота, кидаться в крайности.