Шрифт:
— Барнабаш Дёме, если я верно расслышал, — отозвался доктор Варга.
Минарович взглянул на него, словно только сейчас припомнил, как зовут племянника.
— Ну да… да, Дёме, — повторил он рассеянно.
— Скажите, дядюшка Тони, — спросила молодая дама, врач-терапевт из Новой больницы святого Иоанна, — почему вы его не накормили? Разве по нему не видно, что он голоден?
— Для голодных есть ресторан, — ответил художник.
— А если у него нет денег?
Минарович ласково улыбнулся ей.
— Тогда пусть не ест.
— Почему вы такой суровый нынче, дядюшка Тони?
— Милая моя юная приятельница, — проговорил Минарович, — остерегайтесь потчевать яствами оголодавших бедняков. Знаю по опыту: вы оскорбите тем их стыдливость и они не простят вам этого до самой смерти. Одаривать можно только богатого, ну, на крайний случай, просто зажиточного человека, при том ваш дар по возможности должен быть бесполезен, то есть чтобы человек, его получивший, мог поскорее забыть о нем. Любой подарок есть принуждение, милая моя приятельница, он обязывает к отплате или благодарности, а то и другое — тягота, как и всякое принуждение. Прямое продолжение благодарности — ненависть.
Балинт в своем углу пожал плечами.
— Отчего вы сегодня так дурно настроены, дядюшка Тони? — спросила молоденькая врачевательница. — Разумеется, все это не всерьез?
Минарович смущенно улыбнулся. — Ну, разумеется!.. Мне, право, совестно… Столько наболтать в один присест! Должно быть, я утомил вас. Как бы это сказать?.. Нищим, голодным людям не пристало наедаться досыта, к тому же всем известен тот чисто житейский факт, что богатые с их врожденным тактом стараются приглашать к себе на ужин только тех, кто еще богаче.
— Метельщиков весьма редко, — глубокомысленно заметил Керечени.
Минарович несколько секунд задумчиво задержался на нем взглядом, потом с отвращением отвернулся.
— Как и все бесталанные художники, я по натуре неустойчив, — проговорил он, обратив лицо к потолку. — В духовной сфере мне необходим поводырь. Словом, безоговорочно полагаюсь на ваше знание психологии имущих сословий.
— Как-то на днях ужинал я у барона Ульмана, президента Кредитного банка, — заговорил Керечени с тонкой и наглой усмешкой. — Случайно разговор зашел о трехдневной банковской блокаде — помните, два года назад, четырнадцатого июля? — которая потрясла до основания всю нашу экономику… Могу я попросить еще чашечку кофе, маэстро?.. По случайности я и в тот день ужинал у господина барона, должно быть, в опровержение ваших психологических посылок, маэстро. Между прочим, это был трагический вечер. Доллар с пяти тридцати подскочил до девяти восьмидесяти. Барон пришел домой к ужину в десять, глаза красные. Поглядел на меня. Вам-то легко, у вас денег нет, сказал он дрожащим голосом. Честное слово, на него смотреть было больно! Давайте меняться, господин барон, говорю ему. Мне действительно было его жалко.
— И поменялись? — полюбопытствовал Минарович.
Газетчик пропустил насмешку мимо ушей.
— Не нужно думать, — проговорил он вдруг резким тоном, — будто капиталистам сейчас так уж легко живется, как полагают непосвященные. Я знаю весь промышленный и финансовый капитал, от Гольдбергеров и Хатвани до Чориных, и не хотел бы оказаться в их шкуре. Конечно, в прошлом веке положение было иное, когда складывались крупные швабские состояния — Дреера, Хагенмахера, Лютценбахера…
— Заксленера, — подсказал кто-то из-за круга, освещенного лампой. Керечени вдруг рассмеялся, на его маленьком мышином личике появилось выражение наивного торжества, всегда предварявшее вручение сплетни-подарка.
— Известно ли вам, дорогой мой, — превесело спросил он, обращаясь к пожилому плешивому коммерсанту, — известно ли вам, как возникло колоссальное состояние Заксленера? Старый Заксленер скромненько торговал сукном в Будаэрше[90], продавал в кредит местным крестьянам-швабам. Однажды является к нему такой должник — платить, мол, нечем, корова поносом хворает. А тут и другой в двери: господин Заксленер, беда, уплатить нет мочи, расстройство желудка у коровы. За ним — третий, четвертый, пятый: нечем долг отдать, коровы так и… Старый Заксленер свирепеет, сам отправляется на пастбище, высматривает, вынюхивает, потом ковыляет домой, а на другой день скупает весь выпас, шестьдесят хольдов, за бесценок, из одного, можно сказать, жилетного кармана. Наполняет водой тамошней бутыль, катит в Вену, отдает воду на анализ и возвращается восвояси владельцем минеральных источников Игманди, мультимиллионером. А все от того, что коровы… ну, вы теперь уж сами знаете, что с ними стряслось. Только и нужно было к хвосту их стать и — загребай золото!
— Прелестная символическая картинка относительно происхождения капитала, — проговорил Минарович, ласково улыбаясь.
— Господин редактор, а что вы скажете о назначении Гитлера? — уже во второй раз спросил музейный чиновник с седой бородкой.
Керечени отмахнулся:
— Я не придаю этому особого значения. Пасть у него широкая, нужно было заткнуть ее.
— А теперь?
— Что — теперь? — раздраженно переспросил Керечени. — Теперь ее заткнули. Как всякой оппозиции, дорвавшейся наконец до власти. Гитлер успокоится, и все пойдет своим чередом.
— Я вот почему спрашиваю, — настаивал музейный работник, — мой зять купил паспорт и всем семейством эмигрирует в Южную Америку.
Редактор засмеялся. — Он здесь живет, в Пеште?
— Да.
— Вон ведь какая спешка! Он, конечно, еврей?
— К сожалению.
— Евреев решительно невозможно понять, — провозгласил Керечени, совершенно позабыв, что всего пятнадцать лет назад в честь верховного правителя Хорти переменил свою иудейскую веру на протестантскую. — Ну, когда бегут из Германии, это бы я еще понял…