Шрифт:
И вот в 1974 году, в день его восьмидесятилетия, государство удостаивает писателя высокой награды — премии Лайоша Кошута. О том, что происходило за эти семнадцать-восемнадцать лет, будет еще написано много исследований и книг, разбирающих сущность взаимоотношений культурной политики коммунистов и социалистической по направлению своему духовной жизни страны. Буржуазный Запад поднял вокруг Дери большую шумиху, и, когда писатель в 1963 году отправился в свое первое заграничное лекционное турне, его, «мученика», поджидала в Вене целая армия пропагандистов, жаждущих скандала, сенсаций. Однако Дери, не делая при этом никаких показных самокритических жестов, заявил недвусмысленно: «В нынешней Венгрии я могу писать совершенно свободно, и эту свободу творчества ограничивает лишь одно условие — творчество не должно быть направлено против социализма. Я же и ныне, равно как и в прошлом, являюсь социалистом, так что это ограничение принимаю добровольно». Та же позиция нашла свое выражение и в выступлениях Тибора Дери во время поездки в Советский Союз, она же сконцентрирована в его последующих произведениях, и можно смело сказать: начиная с шестидесятых годов мы наблюдали поистине ренессанс в творчестве Дери. «Господин А. Г. в городе Н.», «Отлучающий», «Милый бо-пэр!..», мемуары «Приговора нет», стяжавшие признание, но и оговорки; волнующие душу зарисовки «Приношения дня», рассказ «Любовь» и кинофильм по нему — все это было духовным самовыражением писателя, проницательно наблюдающего мир и себя в нем, писателя, неизменно готового и способного к художественному обновлению.
В этой способности Тибора Дери к обновлению восторжествовала не просто воля к жизни, но воля к творческой, к разумной жизни, а также нравственная победа участника общих усилий по созданию новой Венгрии. Эту человеческую, писательскую победу он мог одержать лишь благодаря тому, что, следуя логике своего собственного жизненного пути, поборов внутренние и внешние трудности, сознательно встал на путь солидарности, союза, принципиального единства с историческими, основополагающими принципами нашего народного государственного строя.
Тибор Дери — писатель глубоко современный, один из самых известных и читаемых в мире наших прозаиков. Секрет современности и широкого успеха Дери не в том, что он разрыхлил традиционную структуру романа, рядом с полномерно обрисованными характерами набросал небрежные эскизы образов, в то убыстряющееся, то совсем затухающее сюжетное движение вмешал пространные размышления философского и социального характера, свою тягу к «чудакам» и чудачествам сопряг с объективной достоверностью, взволнованное восхищение — с иронией. Все это он досоздал, если угодно, приладил к главному, все решавшему шагу, когда он вырвался из пресловутой венгерской резервации, угадав, увидев за противоречием «господин-слуга» иное, исторически неизбежное и непримиримое противоречие «буржуа — пролетарий». Именно благодаря этому Дери и подключился к общим проблемам мировой современности — это было действительно современное решение: показать все устарелое через внешние и внутренние битвы нарождающегося рабочего движения; понять их, поставить себя на службу им, выразить их с наибольшею силой.
Думаю, в этом — или в чем-то подобном — и заключается разгадка значения одного из самых выдающихся его эпических полотен — романа «Неоконченная фраза».
На протяжении минувших десятилетий нас связывали с Дери то суровые и тяжкие споры, то дружеские, товарищеские рабочие контакты. Беседовать Дери любил. Когда соберутся двое-трое, ну пятеро-шестеро у него дома, в Фюреде. Свою «литературную жизнь», которую кое-кто представляет себе в виде некоей агоры, набитой шумной толпой, он вел в узком — часто меняющемся по составу — кругу, то есть в обстановке, когда еще возможен углубленный обмен мыслями, когда у собеседников и в самом деле имеется интерес и терпение выслушивать более или менее сложные умозаключения друг друга. Если случалось иногда, что я приглашал его на несколько более многолюдные собрания, он недовольно ворчал: «Сорок тысяч писателей на Ракошском поле!»[1] Но, бывало, в кои-то веки все-таки приходил. Однако мне никогда не удавалось подвигнуть его на разговор о том, как бы расположил он по значимости свои произведения или хотя бы детальнее рассказал о них. Возможно, я не умел найти нужный подход к нему.
Теперь уже вместо диалога возможен лишь монолог. Эскиз собственных моих раздумий.
Сколько бы я ни встречался с ним, всякий раз при виде его хрупкой фигуры, мягкого лица, задумчивых глаз я задавался вопросом: где и почему пребывает в этом слабом, хилом теле его пресловутое — иной раз просто заклятое какое-то — упорство? Ибо он был упорен. И более всего, пожалуй, тогда, когда писал — безо всякой надежды напечатать, выпустить в свет, услышать отклик, но в сознании своей правды и своего таланта, — писал долгих четыре года, влача самое жалкое существование, свою «Неоконченную фразу». А ведь мог бы как-то и приблизиться к хортистскому курсу (были такие). Мог бы сделать для этого хоть какой-нибудь жест.
Он был упорен и в том, что никогда не довольствовался однажды сделанным. Он был новатором, постоянно и со страстью, неустанно меняя традиционный облик венгерской прозы. Он был мастером сюжетного повествования, но строил сюжеты всякий раз по-иному, и повествования его все чаще обрывались, прерывались трагической или, напротив, иронической гимнастикой ума, выливавшейся то в фантастические, гротескные картины, то в глубокие рассуждения. Благодаря этой своей склонности к новаторству он постоянно как бы омолаживался, даже в преклонные годы, а омоложение в свою очередь лишь подстегивало его новаторские склонности.
Если мы не были слишком богаты писателями-насмешниками, то и бедны ими не были тоже. Однако Дери более всего высмеивал самого себя, собственную бренность, свои сомнительные предубеждения, запоздалые сетованья свои, им самим себе назначавшиеся роли. Ведь он написал не только «Приговора нет», но и «Милый бо-пэр!..», с той иронической и мудрой отрешенностью, какая и положена всему тому, что страстно желанно и — невозвратно. Он мог себе это позволить. С той высоты, на которую он поднялся, он мог уже с усмешкой взирать на собственные человеческие габариты.
Имре Добози,
Председатель Союза писателей ВНР
Я родился в Будапеште в конце девяностых годов, значит, если не ошибаюсь в счете, мне сейчас ближе к семидесяти, нежели к восьмидесяти. Все семейные документы, в том числе моя метрика и свидетельство о крещении, сгинули во время осады под обломками нашего разрушенного бомбой дома, а раздобыть копии за три минувших с той поры десятилетия мне было, видимо, недосуг. Я еще в состоянии припомнить, когда требуется, девичью фамилию матери, равно как и жены; забыть собственное прозванье не удалось бы, даже если бы захотел, — давать автографы и сейчас еще приходится часто. Среди прочих хранимых памятью сведений, имеющих отношение к книге записей гражданского состояния, следует упомянуть о моем перворожденном сыне, преставившемся во младенческом возрасте неисповедимою милостию господней в середине сороковых годов; супруга моя отмучилась много позднее, лет через десять после него, разрешившись от бремени вторым моим сыном, Тамашем, и, таким образом, вот уже шестнадцать лет мы живем с сыном вдвоем. Или семнадцать лет — возможно, впрочем, восемнадцать или девятнадцать, не все ли равно.