Шрифт:
— Так, значит, и ты иногда посещаешь кладбища?
— Редко.
— Знаем… это мы про тебя знаем. Ну да ведь бывают исключительные случаи!
И он еще шаловливо подмаргивает слезящимися оловянными глазками! Вдобавок ко всему — должно быть, вящего курьеза ради — он именует себя Яношем Курейсом-младшим, как будто можно вообразить Яноша Курейса-старшего! Прикрыв ладонью глаза от солнца — хотя солнца нет, а если есть, то светит по-осеннему слабо, — он отыскивает взглядом идущую за похоронными дрогами вдову.
— А ведь все еще хороша, м-м?.. хе-хе-хе…
Ах ты, мумия ходячая, говорю я про себя, да ведь ты вот-вот рассыплешься, а все еще воображаешь себя мужчиной! Да сожми я тебя сейчас, ты так и вытек бы между пальцев, словно коровьи мозги. А ты еще причмокиваешь тут, будто губы твои и впрямь из плоти и крови. Сорок или сколько там лет ходишь ты в поэтах, обиженных родиной, и не замечаешь, что родина обижать тебя вправе?
Даже в медленном темпе траурной процессии он с трудом за мной поспевает. Я почти пожалел его — ведь как он вцепился в рукав моего пальто, чтобы не отстать, вернее, не упустить исторической минуты, когда я встречусь у могилы с вдовой! Ибо в поэтических жилах этой дряхлой птицы кровь обращается быстрее, лишь подогретая событиями и скандалами интимнейшего свойства, которые время от времени будоражат общественную жизнь; он мог всегда с необыкновенной точностью сказать, у кого с кем была связь среди знаменитостей нашей культуры и когда она оборвалась.
Медленно взмахивая крыльями, над процессией пролетела ворона, потом другая, третья. Следом за ними беззвучно надвинулась густая черная стая. Вот сейчас какая-нибудь ворона, злая вещунья, оторвется от прочих и опустится на череп спотыкающегося подле меня старца, понадеялся я. Увы, пророческий дар утерян даже птицами.
А поэт своим дурно пахнущим ртом совсем приник к моему уху:
— Да верно ли, будто муж ни о чем не догадывался?
Я смотрю ему в лицо.
— Уж мне-то можешь довериться смело!
— Прошу прощения, — говорю я, высвобождаю рукав из его когтей, отхожу. Но меня уже перехватывает другой милый коллега.
— А ведь и ты нечастый гость на кладбище.
Вороны всем скопом безостановочно кружат над нами, черные, маслено поблескивающие, отнимают у нас и последние остатки осеннего солнца. Мой коллега Шома Деметриус берет меня под руку, снизу — без всякого основания, спешу отметить, — мне подмигивая.
— А ведь и ты нечастый гость на кладбище.
— Нечастый.
— Да-с, это развлечение не для таких старичков, как мы.
Я взглядываю на него: как мы?
Мой коллега Шома Деметриус тоже лирик, но в полную противоположность коллеге, носящему на лице маску смерти, так и пышет здоровьем: его присутствие на кладбище — богохульство. И другое коренное отличие: его никто не интересует, он присматривается, прислушивается только к себе, говорит только о себе, никогда не оскудевая в жалобах.
— Вот и сюда еле дотащился, — сетует он, обратив ко мне красное, лоснящееся, словно подрумянившаяся свиная отбивная, лицо.
Он сам водит шестицилиндровый «мерседес», сноровкой посрамляя профессиональных шоферов. Он уже похоронил двух жен, сейчас на очереди третья.
— Что-то со мной худое творится, — вздыхает.
Над нами все так же — вороны. Мечутся туда-сюда, застилают черной пеленой всякую щель в кронах деревьев, сквозь которую мог бы пробиться солнечный луч; теперь они начинают покаркивать, правда пока тактично, лишь изредка бросая сверху отрывистое «карр…», «карр…», и, когда какая-нибудь на миг присядет на ветку, ветка сильно прогибается, словно на нее повесили мешок с грязным бельем. Они кружат стаями, друг над другом, улетают вперед, возвращаются, они будут провожать нас до самой могилы, а может, и за могилой тоже…
— Ты не слышал, что я сказал? Или тебе уже нет дела до чужих несчастий?
— Где у тебя болит?
Он прижимает руку к своему огромному, зыбкому от каплуньего жира животу.
— Ясное дело, рак, — говорю я. — Поджелудочной железы.
Он страдальчески улыбается. Он тоже — обиженный, как и все представители этого ремесла. Мне рассказывали, как однажды…
…вороны все кружатся…
…однажды он попросил аудиенции у главы государства, дабы пожаловаться ему, что заслуги его не ценят и вообще ни во что не ставят. «Как же так, — спросил…
…вороны кружатся…
…как же так, — спросил его глава государства, —
разве у вас нет премии Кошута?»
«Есть».
«А премия Аттилы Йожефа?»
«Тоже есть».
«И орден Труда есть, золотой, высшей степени. Так в чем же дело?»
«Вопрос этот весьма щекотливый, сейчас вы поймете, — ответствовал Шома Деметриус, — в самом деле, к кому ведь и пойти человеку, перед кем излить душу, как не перед тем, на чьих плечах заботы целой страны!» — «Ну-ну?..» — «Да вот, например, Лехел Фиолка, коллега мой, — выкладывает Шома, — прекрасный поэт и лично мне друг истинный, но как же так: стоит нам случайно оказаться с ним вместе в одном номере журнала, на литературной странице газеты или на каком-нибудь вечере — Фиолку непременно ставят первым, хотя всем известно, что по материнской линии он из швабов…»