Шрифт:
— Да. Доктор удивлён, что ты была таким молодцом.
— Это было совсем не трудно. Только страшно.
— Ну, теперь всё позади.
— О, ради этого можно согласиться на большее.
— У тебя чудесный сын.
— Знаешь, вот перед тем, как ты пришёл сюда, я лежала и думала, что счастье — в ребёнке.
— Я думаю, ты права.
— Ради этого, видимо, и живут люди на земле.
— Да.
— Слава, красивые платья и даже… любовь — ничто по сравнению с чувством, которое вызывает ребёнок.
— Да.
— Может, конечно, это испытывают только женщины, я не знаю.
— Нет, я думаю, что и мужчина испытывает то же самое. Во всяком случае, я никогда так не волновался, как тогда, когда стоял за этими дверями во время твоих родов. И ни к кому не испытывал такой нежности, как к этому малышу.
— Ты хороший.
— Ты много разговариваешь, а этого тебе нельзя. Доктор не велел тебе совсем говорить. Сказал: только лежать. Лежи спокойно, как мышка.
— Это вздор. Я чувствую себя прекрасно.
— Лежи. Я уйду. Не буду тебе мешать.
— Посиди ещё с нами.
— Если будешь молчать.
— Хорошо.
Нина наклонилась над сыном, поправила пелёнку. Он посапывал крохотным носиком, топырил губы.
— Валерьян, — прошептала она.
— Да?
— Посмотри, какой он чудесный.
— Да. У него такие же ресницы, как у тебя. Чуть не до полщеки.
— Я его назову Мишуткой.
— Хорошее имя.
— Так хотел Ефим.
— Ты лежи. Не волнуйся.
— Мишутка мой маленький, — сказала она нежно, глядя на сына. — Михаил Ефимович…
— Ты лежи, не разговаривай. Я пойду,
— Тебе хочется курить?
— Да.
— Хорошо, иди. Приоткрой чуточку дверь, когда будешь курить. Мне нравится запах твоей трубки… Это всё тот же «Ольд — юдж»?
Она закрыла глаза и лежала, улыбаясь. «Глупый, он думает, что мне тяжело. И доктор глупый, ничего не понимает. Мне хорошо и спокойно».
В щель потянуло ароматным «Ольд–юджем».
Запах табака смешался с запахом свежих цветов, стоявших рядом.
Не открывая глаз, Нина нащупала на столике дольку апельсина и положила в рот. Засыпая, подумала с благодарностью о Коверзневе: «Он — хороший… Чем я отплачу за его доброту?..» Не слышала, как няня унесла сына, как склонялся над ней доктор.
С этого дня она начала быстро поправляться.
Коверзнев сам каждое утро поднимал тяжёлую штору на окне. В морозном небе плыло низкое солнце. Оранжевое, круглое, похожее на апельсины, которые заставлял её есть Валерьян, оно катилось наискось за обснеженными деревьями Александрийского сквера и скрывалось за театром. Небо было матово–серым, как алюминий. Сквозь двойные рамы еле доносились звонки трамваев, лишь иногда от их движения дребезжала серебряная ложка в тонком стакане. Приходил доктор, сверкая золотым ртом, спрашивал о самочувствии. Она сияла глазами ему навстречу, благодарила. Иногда появлялся другой — старенький, с волосатой бородавкой на щеке; он вызывал в ней какие–то тревожные ассоциации, после его ухода в голове крутились неясные обрывки кошмарных снов. Она попросила Коверзнева:
— Зачем он? Пусть больше не приходит.
Коверзнев вздохнул, сказал:
— Ладно.
Когда старик не стал появляться, она совсем забыла о снах.
Коверзнев брал Мишутку на руки, трогательно его качал, сочинял ему песни. Иногда, отрывая от ребёнка взгляд, он смотрел на неё настороженно, спрашивал:
— Как себя чувствуешь?
— Превосходно, — говорила она.
— А голова не болит? — спрашивал он осторожно.
— Ах, отстань, что ты спрашиваешь всё время про голову?
Он молчал, а она думала: «Он боится, что мне будет так же
тяжело, как было после смерти Ефима».
Как–то она спросила:
— Это ничего, если я поставлю на стол портрет Ефима?
— Я дурак, — обругал себя Коверзнев. — Как это я не догадался? — и принёс карточку под толстым стеклом с бронзовыми скошенными гранями.
Нина посмотрела на портрет, но он не вызвал в ней той тревоги, какую вызывал прежде.
Вскоре ей разрешили ходить. Она обошла огромную незнакомую квартиру. Её вещи, расставленные в одной из комнат почти так же, как они стояли у неё на Измайловском, растрогали её до слёз. Она потянулась к Коверзневу и поцеловала его в щёку.
Придерживая Нину за талию, он вывел её в широкий коридор. Большие афиши были развешаны по его стенам… Жёлтые оскаленные львы и её красная, расшитая золотом венгерка. О, как это было давно…
— Мне кажется, что я была укротительницей ещё до того, как Ной путешествовал на своём ковчеге, — сказала она.
— Наверное, в какой–нибудь Нубийской пустыне во времена карфагенян, — пошутил Коверзнев и потёрся щекой о её худое плечо.
— Это было до или после Ноя?
— О, слишком давно, я уже забыл. Тебе нравится эта картина? Это — Ихновский. Называется «Сила и любовь».