Шрифт:
Будет буря — мы поспорим
И поборемся мы с ней…
На другой день ему хотелось снова пойти к ним, но он не решился этого сделать. Все дни ходил под впечатлением этой встречи и очень обрадовался, когда гимназисты снова явились к нему за кулисы. Теперь он часто бывал у них в амбаре и, сидя где–нибудь в сторонке, слушал их разговоры. Амбар принадлежал отцу Доната, того самого юного силача, который выступал с гирями. Отец никогда не заходил сюда — говорили, был занят торговлей, но зато иногда появлялась мать — интеллигентная, тихая женщина; она сидела, как и Никита, в сторонке, молчала, переводила задумчивый взгляд с сына на его друзей, иногда встречалась глазами с Никитой, стеснительно улыбалась. Когда говорили что–нибудь слишком резкое и слишком смелое, она вздрагивала, но никогда не останавливала говоривших. Если начинали бороться или поднимать гири, умоляла:
— Только прошу вас — осторожнее.
— Мамочка, — говорил Донат, нежно обнимая её за плечи, — вы бы шли, чтобы не расстраивать себя.
Вздохнув, она уходила. А они, навозившись до устали, начинали разговаривать, ругали какого–то Иллиодора Труфанова, плюющего на портрет Льва Толстого… Было много непонятного в их словах, и от этого Никите было обидно, хотелось попросить у них книжку, которая бы помогла ему разобраться во всём, но он не знал, существует ли такая книга. Он всё ждал, что они снова соберут много народа и будут петь песни и рассказывать стихи. Как–то сказал Илюше:
— Вы бы дали мне песенник с теми песнями.
Илюша переглянулся с Донатом, тот кивнул головой и вышел из амбара. Вернулся он с тоненькой книжкой в руках. Она была отпечатана тусклыми фиолетовыми чернилами, а в кружочке на обложке были изображены оборванные люди с развевающимися флагами.
— Только никому не показывайте, — предупредил Донат.
А Илюша пояснил:
— Эти песни запрещены царским самодержавием. И отпечатаны на гектографе в подпольной типографии.
— Вы доверьтесь мне, — сказал взволнованно Никита, прижимая песенник к груди. — Я ведь понимаю, что есть правда… И за неё готов…
Он не находил слов, чтобы выразить свою мысль, а юноши смотрели на него, улыбаясь доброй улыбкой, и от этого опять в груди Никиты поднялась горячая волна. Он заговорил торопливо, рассказывая о том, что ему пришлось испытать, рассказал о судьбе своего учителя, потом смутился, спросил:
— Неинтересно вам всё?.. Разговорился я…
Не отвечая на его вопрос, Илюша сказал возмущённо:
— Но так же нельзя! Разве это спорт?
Никита махнул рукой:
— А разве вы думаете, это настоящие чемпионаты? Нет, таких сейчас не бывает. Кому не лень, тот и проводит. В «Гладиаторе» у Коверзнева чемпионом мира стал Татауров, а в это же время мировой чемпионат проводился в Москве, Киеве… Там свои чемпионы…
— Да это тоже неправильно… Но главное — возмутительно, когда чемпионом становится не сильнейший!..
Сейчас уже Никита смотрел на них с улыбкой.
А Илюша, обращаясь к Донату, сказал гневно:
— Вот видишь, как сказывается растлевающее влияние самодержавия даже в спорте.
Этот разговор сблизил их ещё сильнее, и когда Никита, выучив и «Варшавянку», и «Смело, товарищи, в ногу!», и «Красное знамя», и другие песни, вернул песенник своим юным друзьям, Илюша, оглянувшись по сторонам, дал ему листовку:
— Это берегите сильнее, чем песни.
Придя в гостиницу, Никита осмотрительно закрылся в номере, стал читать:
«Товарищи! Прошёл год со времени расстрела 500 наших товарищей на Лене. За мирную экономическую стачку 4 апреля 1912 года на Ленских приисках по приказу русского царя, в угоду кучке миллионеров, расстреляно 500 наших братьев. Ротмистр Трещенков, царским именем учинивший этот разбой, получив высокие награды от правительства и щедрую мзду от золотопромышленников, теперь разгуливает по аристократическим кабакам в ожидании места начальника охранного отделения. В горячую минуту обещали обеспечить семьи убитых, оказывается — нагло соврали. Обещали ввести государственное страхование рабочих на Лене, оказывается — обманули. Обещали «расследовать» дело», а в действительности спрятали даже то следствие, которое произвёл их же посланец — сенатор Манухин. «Так было, так будет», — бросил с думской трибуны министр–палач Макаров. И он оказался прав: царь и его правители были и будут лжецами, клятвопреступниками и камарильей, творящей волю диких помещиков и миллионеров…»
Никита вспомнил редакцию петербургской газеты, куда его, избитого, привёл ночью Верзилин, и слова редактора о том, что никакой вины царя в смерти рабочих на Ленских приисках не было.
«Как я тогда не мог понять, что нас кругом обманывают? — взволнованно думал Никита. — Народ хочет лучшей жизни, а царь топит его за это в крови…»
Он стал приглядываться к борцам и артистам цирка перед выступлением. «Слепые вы, не знаете, кто виноват во всём, — мысленно обращался он к ним. — Обманывают вас на каждом шагу, а вы молчите… Думаете только о куске хлеба… А эти мальчишки насколько больше вашего понимают… Им известно, что делать».
Сознание того, что он сейчас знает больше окружающих, поднимало его в собственных глазах, давало уверенность. Его тянуло к новым друзьям, он шёл к ним, брал у них книжки. «Вот так бы и жить с ними рядом», — думал он, слушая их разговоры. Всех больше из этих юношей ему нравился Донат, и Никита считал его главным в кружке, о существовании которого можно было догадываться. Но каково было Никитино удивление, когда он со временем узнал, что у них существует бюро и возглавляет его вовсе не Донат, а Пашка Локотков — рабочий с мукомолки. В амбаре Локотков появлялся ненадолго, собирал вокруг себя ребят, говорил, чтоб железнодорожникам подбросили листовок, давал ещё какие–то задания, исчезал. Вывод, что простой рабочий руководит гимназистами, ещё больше поднимал Никиту в собственном мнении. «Ведь не учёный, такой же, как я». А тут ещё Донат ему сказал, что рабочие — творцы жизни; всё на свете создано их руками. «Действительно, это так, — взволнованно думал Никита. — Всё сделано нашими руками. А что мы имеем за это? Крышу над головой и кусок хлеба?..»