Шрифт:
Ганин забеспокоился, оглядываясь на своих сестер, и даже покраснел.
– Ты где сделал разрез? Ты посмотри сам, где ты сделал разрез?
– все больше распалялся Панков.
– Кто же делает его так высоко? Подкожная вена ниже. Прежде чем за такие дела браться, нужно хоть анатомию знать.
– Я же делал, - оправдывался Ганин, уже смущенный и напуганный.
– Много раз делал. И взрослым, и детям.
– А анатомии не знаешь. Если не мог найти вену, то почему не позвал меня или детского хирурга? Думаешь, если проработал год, то все уже умеешь?
– Не думаю, - огрызнулся Ганин, - но это я знаю. Я изучал. Это просто аномалия, Бывает же аномалия развития.
Панков хотел сказать что-нибудь покрепче, но сдержался. Желудок снова напомнил о себе. Под ложечкой уже не просто жгло, а давило и распирало, словно кто-то залез внутрь и раздувался. Кружилась голова, то ли от новокаина, то ли от усталости и боли.
– Делай что знаешь, раз такой умный, - сказал он сквозь зубы и, повернувшись, вышел из палаты.
Сел неподалеку, по привычке закурил, но тошнота заставила отвести руку с сигаретой и облокотиться о стенку.
"Плохи дела, - подумал он.
– Как бы самому под нож не угодить. Еще попадешь к такому вот врачу, а он потом оправдается аномалией развития. Дескать, у Панкова глотка не так устроена от рождения, и умер он не от моей руки, а сам виноват... А женщина умрет. Кровь входит в ногу по артериям, а обратно не выходит, главный путь отрезан. Вот и будет нога разбухать, пока в нее вся кровь не войдет. А там уж конец."
Ганин маячил рядом, Кажется, он ощутил свою вину и, возможно даже, раскаивался.
"Да нет, салага, - подумал Панков, - это не ты виноват, а я, хирург, взявшийся за операцию. Без нее она бы еще пожила, а я пошел ва-банк. И никто не знает точно, ни хирурги, ни тем более больные, чем кончится операция. Работаем вслепую, как печень и почки, сами не зная, что будет завтра. Так и выходит, что мы с Ганиным на одной ступени. Я подписал приговор, а он исполнил."
– Отключи аппарат, - произнес он противную ему самому фразу.
– Цианоз будет, - буркнул Ганин.
– Она и останется синей, сразу ясно, что от удушья.
"Уже пять дней, как умерла кора мозга, - подумал Панков.
– Это уже труп и нет преступления, если она умрет от моей руки окончательной и бесповоротной смертью. И никто не обвинит нас, но это так мерзко, своей собственной рукой, сознательно и трусливо, остановить чье-то сердце. Пусть полутрупа, пусть кошки, собаки, но оборвать чью-то жизнь, не принадлежащую тебе..."
– Думай сам, - сказал он.
– Чему-то ведь тебя научили.
И, поднявшись, стараясь не показать, как кружится голова, направился к выходу.
– Я вас очень прошу, Сергей Александрович. Вы не подумайте, что я трус, но посидите пока здесь. Я сам все сделаю, вы только будьте рядом.
"Мерзавец, - подумал Панков, - хочет взять в соучастники. Но, впрочем, он прав. Мы оба виноваты. А если я уйду, то сам буду трусом. Уж до конца, так до конца."
Не говоря ни слова, вернулся в палату.
– Выйдите, - сказал он медсестрам и, подождав, когда они молча выйдут из палаты, обратился к Ганину: - Давай.
Побледневший Ганин засуетился, принес необходимое, молча подал.
"Трус, - подумал Панков, - он сам сейчас бежал бы со всех ног от этого кошмара. Ничего, пусть видит. Проклятая медицина, в ней тоже учишься на ошибках, только эти ошибки приводят к чужим болезням и смертям. Чертово ремесло. Вылечу язву и уйду из хирургии. Еще не слишком поздно".
Левой рукой он нащупал пятое межреберье, помедлил немного и воткнул длинную стальную иглу в тело. Потянул поршень на себя. В шприц тонкой, яркой и удивительно красивой струйкой влилась кровь.
– Руку на пульс!
Ганин торопливо приложил пальцы к сонной артерии.
"Ну, вот и все, - подумал Панков.
– Сейчас сердце остановится. Я буду убийцей в своих глазах и в глазах этого молокососа. Я ни от кого не скрою это и никто не осудит меня. Быть может, это удар милосердия, но все равно я убийца."
Не отводя глаз, он смотрел, как кровь окрасила раствор в шприце в алый, карминный цвет, и этот цвет, самый любимый, стал ненавистен ему.
"Кровь, - подумал он.
– Какая мерзость."