Королев Анатолий
Шрифт:
Я высмеиваю их потому, что они при помощи всяких хитростей и уловок употребляют во зло нашу жалость и сострадание.
Я презираю их за то, что никогда не вижу их внутри храма в часы общей молитвы, а только на паперти, где удобно орать и хватать выходящих за руки. Когда эти мнимые бедняки то крикливо, то смиренно, заклиная именем Бога или Святой Девы, именем Валентина, Антония и других святых, выманивают у людей милостыню, я думаю: "Сколь велика доброта и долготерпение Господа и святых у Его престола, раз эти нищие живут за счет тех, кого ничуть не почитают".
А отвратительней всего, как эти попрошайки не озабочены тем, дабы их дети, которых у них часто много, не были нищими. Так что нищий всегда рождает нищего. Вор - вора. Богохульник - святотатца. Палач - палача. Сарацин - сарацина. Человек - человека. И нет конца этому порочному кругу до Страшного Суда, потому как и сам Адам - подаяние Божие подлунному миру.
Бишкиль.
Дезертиры схвачены собаками в поле в этот же день.
Через два часа после моей встречи с погоней.
Псы вышли на след, и охрана спустила собак с поводка. Команда была дана: фас! Держать!
Оба солдатика у стожка соломы были беспробудно пьяны, это только и спасло их от гибели.
Прижав горла мертвецки спящих к земле зубами и прикусив кожу, обученные к захвату овчарки еле-еле дождались бегущих по полям конвоиров, чтобы не перекусить шеи. После чего сцепились между собой в яростной драке, чтобы унять возбуждение.
Автомат с патронами нашли в том же стожке.
Пойманные доставлены на гауптвахту.
К вечеру разразилась гроза, достойная воображения адского Босха или кисти Эль Греко.
Гроза над Толедо, небо в кишках туч, распоротых бритвою света.
Гроза над Бишкилем. Грохот молний и фосфорический блеск кипящих небес превратили окрестности военного городка в берег неизвестного моря, откуда наступает стена блистающей угольной мглы.
Первая ночь.
Мой сосед по двухкомнатной квартире для молодых офицеров дисбата в военгородке, начальник гауптвахты старшина литовец Стонас отнесся к моему появлению с непонятным восторгом и пиететом.
Он восхищенно похлопал ручищей по стопке книжек.
С трепетом крестьянина из хутора под Шяуляем намусолил палец и перелистал пару страниц. Сказал, что никогда не читал книжек.
Его крестьянский норов пленил сверкающий на моем кителе (к вечеру мне выдали форму) наскоро привинченный ромб университета с крупным гербом СССР.
Я впервые в жизни встретил нулевого человека и как-то умилился, испытав к бедолаге нежность филолога, который явно хватанул с лишком из книжного моря.
С таким же душевным трепетом мужиковатый старшина увидел, как я засел за эти вот тетрадки, из которых, как из разбитой бутылки на морском берегу, взлетает привидением корабль дураков, джинн ненаписанного романа.
Стонас тут же достал свой фотоаппарат - сделать мой снимок, чтобы я после послал фотографию матушке.
И ведь сделал, и проявил, и сам напечатал!
Эти два снимка - единственное свидетельство от той, сгинувшей, утонувшей бишкильской эры.
Я сижу в форменной рубашке на кровати у белой стены. На моих коленях рукопись. Снимки уцелели чудом. Я дал глупейший зарок не сниматься в военной форме - в знак эстетического протеста против китча советской власти (к политике я был всегда равнодушен). И вот нарушил зарок уже в первый день.
Больше того, в припадке благоговения перед пишущим человеком через день старшина даже уступил мне свою дальнюю комнату - там тише!
– а сам перебрался в неудобную проходную.
И не захотел слушать никаких объяснений: молчи в тряпочку, лейтенант, я сказал.
Больше того, он привез с гауптвахты свой письменный стол из кабинета, чтобы я культурно писал за столом, а не сидючи на кровати.
Мне неловко от забот старшины, в котором странно сочетаются грубость солдафона и акварельная нега Чюрлениса.
Что ж, чу!
"- матросы вдруг кидаются, ползут Вверх, вниз - и паруса надулись, ветра полны; Громада двинулась, и рассекает волны. Плывет. Куда ж нам плыть?.."
В Венецию, конечно. Там, там я попрошу эстетического убежища!
Оказавшись в Венеции, я понял - художник должен жить только на Гранд-канале. Глаза обретают чуткость мыльного пузыря и готовы лопнуть от малейшего нажима. В Венеции я мигом увидел, что лента на соломенном канотье гондольера Джорджио - мутно-розовая. Вот ее истинный цвет. В родном краю я счел бы ленту всего лишь красной.