Шрифт:
Помещик завертел головой:
– Ох, трудно! Ох, трудно! Сам народ их скрывает. Да что говорить... пристают воры и по монастырям и пустыням, у приходских церквей... у духовного чина... и у церковных причетников, под именем бурлаков или казаков, ханжей и трудников. Это ж известно!
Волынский надел теплый халат и молча, вразвалку отправился к себе в дом.
– Ох, ох, ох!
– вздыхая, семенил за ним следом через пустырь Всеволоцкий!
– Что же теперь нам, дворянам-то, делать?
– Воюйте!
– засмеялся помощник губернатора, но сейчас же его лицо стало серьезным.
– У нас, братец мой, есть дела похуже этого.
И он рассказал Всеволоцкому под великою тайною следующее:
– Сын Петра, царевич Алексей, как известно, в прошлом тысяча семьсот восемнадцатом году скончался июня двадцать шестого дня в семь часов пополудни в граде Санк-Питербурхе и погребен бысть по христианскому обычаю с великокняжескими почестями. А в народе, в лесах, болтают люди, что царевич жив. Об этом рассказывали схваченные губернатором мужики из Порецкой волости Алатырского уезда, дворовые люди из вотчины царевича Алексея, которые будто бы сами были с поклоном у живого царевича и были им премного обласканы и обнадежены.
В лесах, по деревням луговой стороны, говорят: "не надо-де сокрушатися, царевич-де жив и скрывается от отца в лесах стародубских, собирает войско, и польский король ему вспомогает".
– А ты знаешь, что сие значит?
– спросил с тревогой в глазах Волынский.
– Нет, не знаю...
– упавшим голосом ответил дворянин.
– Это значит, что наш уезд в крамоле обвинить могут. У нашего государя это недолго, и всем нам тогда петля. Царь разбирать не будет, пришлет свою гвардию да палачей, и конец! Конец всем нам и вам!
Волынский рассказал: в Духовном приказе, под пыткой, раскольники стали упорнее, и в глазах их суровая уверенность, а один даже крикнул на дыбе: "Подождите, псы поганые, сгубят и вас!"
Из Питера одна за другой идут бумаги об истреблении сеющих смуту странников и об учинении "жестокой расправы с замерзелыми раскольщиками и иными изуверами и бродягами, болтающими во вред государственному и церковному устроительству, не щадя людей, какого бы звания и чина таковые ни были, не взирая на лицы".
– А ты говоришь о разбойниках...
– покачав головой, сказал Волынский.
– Так и жди бунта, а ты о себе трепещешь и о своих бабах... Чудак! Давай-ка лучше выпьем... Присаживайся.
Волынский скрылся в чулан, уронив что-то там в темноте и ругаясь неизвестно на кого...
Без него откуда-то, словно из-под земли, появился в горнице ночевавший у Волынского обер-ландрихтер Нестеров. Поздоровался с Всеволоцким, крякнул и завопил гласом велиим:
– Михалыч... Неси... Душа лезет вон...
Волынский вернулся с громадным кувшином в руке. Нестеров засуетился. Достал со стойки чашки. Всеволоцкий машинально подвинул одну из них себе.
– Разбойники его, видишь, одолели, воры, - сказал, отдуваясь, Волынский Нестерову.
– Жалуется...
– Об истреблении разбойников многие взыскания чинятся, и многие сыщики жестокие посылаются, и многие разговоры ведутся, - наливая себе вино, сказал Нестеров рассеянно, не смотря ни на кого.
– Однако разбойники числом приумножаются и лютее день ото дня становятся. Это понятно. Ничего нет удивительного.
Нестеров опрокинул чашку с вином в рот, стал жевать хлеб с куском рыбы. Откусит хлеб, посмотрит, понюхает, потом начинает терзать зубами рыбу. И все говорит и говорит о разбойниках, да как-то спокойно, вроде как сочувствуя им. Всеволоцкий опять плаксиво зажалобился на воров. Волынский слушал его спокойно, с любопытством, а потом, указав на рыбу, заявил:
– Судачок замечательный. Пожуй. Арестанты вчера мне целый пуд наловили...
Всеволоцкий покорно взял кусок судака. Нестеров ухмыльнулся:
– Ежели бы во всех градах, во всех слободах дворянских и у приказных людей порядка и правды было поболе, и людей не мытарили бы так, то и воров бы в лесах и на дорогах число сократилось бы...
– Ладно. Пей. Потом поговоришь, - хмуро оборвал его Волынский.
Дворянин вздохнул обидчиво. Нестеров и Волынский запалили рожки с табаком.
VI
Было пасмурно - день Покрова, день праздничный, а скучно... Небо суровое. И пошли разговоры на Керженце: "веру переменить - не рубашку переодеть - сказывается"; "бог не хощет видеть волка в овечьей шкуре среди праведных старцев". А другие: "Что солнце? Что нам миром увлекаться, если должно в гробе лечь?" И чем страшнее, безрадостнее шли слухи из Нижнего, тем скорее хотелось этим умереть, закрыть глаза навеки, чтобы ничего не видеть и ничего не слышать. И бродили по лесам люди, проповедывавшие "красную смерть" на костре. При получении известия, что в Пафнутьево едет Питирим, сожглись на Керженце уже три семьи. "Куда же деться? Нужда стала", - говорили они перед сожжением. А в лесу да в изгнании, да без крова, без хлеба, да еще накануне зимы, и так и эдак - голая гибель. И земля и небо холодны к таким беднякам.