На самом деле они хотят,чтобы я ходил по домамот двери к двери,разносил домашнее печенье на продажуи всё равно оставался неопознанным.Моя ошибка заключается в том,что я всерьёз верю,что они станут наблюдать за мнойиз-за штор, как я ухожу вдоль квартала,исчезая среди вязов в конце улицы.
* * *
Когда я говорю,себе же вторя вслед,то улетает звуки тянет дальний свет.Я все слова забыл.В застывшем лете пыль.И в этом полусне,летит на небыль быль,летит на небо больи прячется в тени.И это на пути, где исчезаем мы,и остаётся лишь, умножена на ноль,звезды сухой кристалл —сухим остатком боль.
* * *
Вот он и говорит: мать, говорит, bullshit!На эмигрантской фене ботает невзначай.Тут Тахана заветная заведомо не мерказит.Из Форта Ли пахнет крепкий индийский чай.Где я не жил только: везде и нигде, нигде.Выдох летит навстречу Всевышнему в никуда.Только одна надежда, что кто-нибудь в бородесмотрит в прицел оптический на дальние города.Вот, например, на наш, беззубый теперь, в дыму,словно зелёной пеной объятый, как на плаву.Туда, куда звёздный Макар телят своих не гоняли где статуя бредит о тех родных, кто пропал.Банки, бутылки, беженцев и мазутутром приносит прибой к другим берегам.Спится сладко, когда знаешь: больше не позовут.Не до тебя давно мёртвым твоим богам.
Новогоднее
За стеклом маета утомлённой метели.Суета в пенно-рваных клочьях побега.Ностальгический вид измятой постели,где нет человека.Дед Мороз, в новогоднем подпитье, в ошибках потерян,наливает Снегурочке стопку на счастье.Как душа человека, счастлив он и несчастен.Снегу рад – словно манне в Египте евреи.Так живём: полумесяц налился багрово,Красный Крест побледнел, а звезда Вифлеемав опустевшем соборе зияет суровонад пустыми яслями,где нет человека.
* * *
В. СалимонуВот так и разбросаны мыпо гулкой глобальной деревне.А может быть, из Костромыпридёт мне e-mail до востребования.А может, посыльный войдёти чуткий мой сон потревожит.Вдруг сердце замрёт-отдохнёт,но всё же не биться не сможет.С экрана мерцает глагол —во тьме воплощённое чувство.Живой, про себя, монолог,и чай, чтобы было не грустновприглядку с луной на двоих.Но бренно небесное тело.Горчит на кириллице стихв Америке опустелой.
* * *
Неслучайность – есть форма надежды.Одежда зимняя, парадная:джинсы да куртка, окурок во рту.Так и не знаю, где я иду.Идея любви или, там, близости,по меньшей мере, близорукостив некой осенней лёгкости, хрупкости,но не в нежности, в мягкой резкости.И до самой кости ранена!Осень, и вправду осень!В школу опять вставать рано.Вот и спасибо за птичий языкптиц, улетевших на лето в Левантк соли, слезам и к сухим ветрам.Блажен, кто главное не сказал.Вот иногда прилетает строка,неуловима, бездумно-легка,когда мусор берут за окном по утрам.
Часовщик
Там часовщик в своей берлогеподводит вечные итоги,и тикает нутро часов.Его бессменная свобода,его без возраста чертынапоминают мне о чём-то,что я давно уже забыл.Когда-то я здесь пиво пили в ближний парк гулять ходил.Скорей всего, китаец он(а не кореец, не японец),но из провинции далёкой.Мычит на странном языке,и ing’а гул в гортани доннойплывёт на тёмном языке,верней, не выйдя из гортани.Когда-то я там рядом жил,любил, дружил, потом уехал.Китайца вижу много реже,часы другие приобрёл.И их чиню теперь в другом,не азиатском, новом, чистом,аптечном, хинном и искристомобычном заведении.Но иногда я проезжаю,приторможу, гляжу: вот он,согнувшись низко и безмолвно,корпит неумолимо долгонад скорлупой моих часов.Тот мой заказ давно просрочен,мной не получен, в срок не сдан.Китаец мой сосредоточени в вечный бой идти готов.А я – в китайский ресторан.
* * *
Анатолию Кобенкову«Сестру и брата…» Толя, для тебявесь мир – сестра и брат. Прикосновеньепрокуренною кистью. Полюбя,становишься ты близким на мгновенье,потом на век. Ты помнишь этот век?И он прошёл, и ты. Вслед за тобойлетят снежинки твоих лёгких строк,как братский снег за светлой Ангарой.Так ты и жил: в разрез, и на разрыв,и навзничь. Но безумною тоскойнаш стол накрыт, когда осенний дымплывёт над первой павшею листвой.Как мастерил, как вязью метко плёл,как уходил в себя, собой играя!Но там сквозил невидимый пределобманчиво легко, в разрыв по краю.В пути замёрз заморский мой ответна стрелы электронных писем ночью.Тебя предупреждал я о Москве,когда текли сквозь дым мы общей речью.Да общей, вот такие, брат, дела…Той речью мы породнены навечно.Перекрестись, шевелится зола,и лайнеры в ночи дрожат, как свечи.Они летят на запад, на востоки в никуда. Висят, как те созвездья,и строк твоих целительный глотокнапоминает, что мы снова вместетам, где за сопками – Ирадион. Живой Байкалза Мёртвым твёрдым морем…Прости меня: чего я наболтал!Конечно, это горе, Толя, горе.
Гурзуф
Гурзуф маслянисто отваливаетсязамшелым телом,открыткой глянцевойпо волне пены.Я стою на палубе, с набережной крики.Тот момент мимолётный,незабвенный миг.Ситец, пижамы, бельё на балконах,козы на взгорье, дымок шашлычный.Всё же, наверное, жизнь – не горе,а просто разлука с делом личным.Берег всё дальше, и лица близкихплывут по сумеркам за Карадагом, Форосом.Звук летит до Феодосии над волнами, низко,тающим голосом,греческим островом,невидимым, нелюдимым, дымным,почти забытым на расстоянии.Чего уж таить: полвека были,полвека истории – заржавленным остовом,как подбитый танкер в чаще кораллов,и эхо неба как гул из раковины.Пока слышны голоса, но довольно слабо,уже всё глуше, ещё не сдавленно.