Шрифт:
Он по-прежнему продолжал поддерживать Советы, но в конце ноября семнадцатого года, прочитав во владивостокской газете о том, что большевики ведут сепаратные переговоры с германскими властями о заключении мира, потемнел лицом и, стиснув зубы, выкрикнул громко, с каким-то простудным визгом:
— Предатели!
Больше Калмыков в защиту совдепов не выступал, скорее, напротив — старался лягнуть большевиков. И побольнее. Когда это удавалось, был доволен.
На убитых китайцев в тайге наткнулись гродековские казаки — кости добытчиков медвежьих лап были тщательно обглоданы, обсосаны, объедены муравьями, мелкими и крупными голодными зверушками, пауками, прочим лесным населением, у которого одна задача — выжить, обмыты дождями, выскоблены до блеска ветрами, — казаки пришли к Калмыкову домой, в маленький чистый домишко, который тот снимал:
— Слышал, Палыч, там китаезы убитые валяются…
— Где там?
— В тайге.
— А конкретно?
— Километрах в двадцати пяти от Гродеково.
— Ну и пусть валяются, — Калмыков понял, о ком идет речь, вспомнил свою погоню и равнодушно махнул рукой. Иногда человек пропадает в тайге совершенно бесследно, годы проходят, а его не могут найти, — и очень часто не находят, а здесь минуло времени всего ничего и хунхузы отыскались. Тьфу! Калмыков ощутил, как у него нервно задергались усы, он подбил их пальцем, отвел в сторону глаза.
— А если полиция…
— Какая еще полиция? — удивился Калмыков. — Вы чего, мужики! Да мы теперь сами себе полиция…
— Ну-у… — задумчиво протянул старший из казаков, — вдруг разборка какая-нибудь… Либо следствие.
— Никаких разборок, — оборвал его Калмыков. — Никаких следствий.
— Или…
— Никаких или!
— Как скажешь, атаман, так и будет.
Калмыков улыбнулся, ему нравилось, когда его называли атаманом.
— Кости зарыли, нет?
— Не стали зарывать… Мало ли что! На всякий случай сохранили в первоизданном виде.
— Первозданном, — передразнил Калмыков и велел: — Заройте!
Калмыков подумал о том, что воздух здешний постепенно, из месяца в месяц, насыщается каким-то странным трескучим злом — подъесаулу казалось, что он даже слышит этот железный треск; когда треск появляется, то возникает и запах крови, хорошо знакомый всякому фронтовику… И тогда невидимые пальцы начинают сжимать горло, делается нечем дышать — очень опасное состояние, в котором может остановиться сердце. Отчего это состояние рождается, а, родившись, никак не может угаснуть? Держится долго — то усиливается, то ослабевает… И запах этот — крови, открытой раны, резаного тела…
Первый раз Калмыков ощутил его в конце лета, в душный предгрозовой день, когда воздух сгустился, сделался стоячим, плотным, хоть ножом его режь, — из тайги тогда и приполз этот тяжелый, тревожащий душу дух.
Не знал, не ведал Калмыков, что это — запах гражданской войны, самой несправедливой и страшной из всех войн на белом свете, не думал, что она случится. Но что-то наводило его на мысль, на догадку — будет она, обязательно будет. И сыграет он в этой войне не самую последнюю роль. Поэтому и вставал перед ним неподвижным столбом запах крови.
Было подъесаулу уже двадцать семь лет; в шевелюре у него появилась седые волосы, в уголках век — морщины, будто он слишком долго смотрел на солнце, губы отвердели, а в глазах поселилось скорбное выражение, как у человека, который слишком много пережил… Иногда Калмыкову приходила мысль, что он может умереть буквально сегодня, нынешней ночью. В том, что он умрет именно ночью, подъесаул бы уверен, — и тогда он делал усилие, чтобы отогнать от себя это навязчивое, очень болезненное ощущение и, если это не удавалось, начинал злиться…
Двадцать семь лет… А у Калмыкова — ни семьи, ни родни, ни любимой женщины, ни собственного дома — ничего нет. В карманах — одни дыры. Иногда блеснет золотая монетка — николаевский пятирублевик — и тут же исчезнет. Есть только казачье седло, шашка да конь. Конь — самый близкий родственник. Дожили, называется. Калмыков сжал губы, ощутил внутри пьянящую горечь.
В Гродеково было немало привлекательных женщин, но при виде их Калмыков невольно сжимался в комок, голова у него делалась деревянной, прекращала что-либо соображать и он переставал походить на самого себя — робел, мялся и не знал, как с этим состоянием справиться.
Иногда он бил самого себя по ногам плеткой, стараясь войти в норму, но плетка не помогала и тогда Калмыкову делалось еще хуже.
Он матерился, мрачнел и доставал из посудного шкафа-горки бутылку водки.
Жизнь шла, и в основном мимо. Нигде пока, кроме политики местечкового уровня, он не сделал особых успехов, а с другой стороны, у него и проигрышей крупных тоже пока не было. Лишь мелкие. Не проигрыши, а промахи.
В Гродеково всегда было много военных, к этому обязывала граница. Границу надо было защищать, и защищали ее не только казаки, не только солдаты Отдельного корпуса стражи, но и артиллеристы, и пехотинцы, и матросы, плававшие на плоских вертких канонерках по Уссури и Суйфуну, по Амуру и Сунгари, и железнодорожные стрелки, охранявшие грузы, и хорошо вооруженные таможенники — у них всегда можно было разжиться и патронами, и гранатами, и пулеметом, — в общем, много тут было толкового народа, умевшего обращаться с оружием.