Шрифт:
Сенцы были заставлены ведрами, на лавке в эмалированных мисках белело замерзшее молоко — значит корову в его отсутствие не продали, сохранили… Коли сохранили — значит живут нормально, не опустились до нищеты. Помазков не выдержал, вновь хлюпнул носом.
И запах сенцы сохранили прежний. Помазков помнил, чем они пахли, когда он уходил на войну. Лежалым прошлогодним сеном. Несмотря на то что август в том году был жарким и сена было заготовлено много, воздух был насыщен прошлогодним духом — запахом сухих кореньев и цветов. Но чего-то тут не хватало, а вот чего именно — Помазков не мог понять. Потом понял, чего не хватает… Запаха конской сбруи — того самого, щекотного, способного вышибить слезы из глаз духа, что сопровождает казака всю его жизнь.
Помазков с шумом всосал в себя воздух, словно бы гасил скопившийся внутри шар, но не погасил его; огонь, сидевший в нем, разгорелся сильнее, — и сделал решительный шаг к двери.
Вспомнил, что в прошлые времена, еще довоенные, он, уходя рано утром в поле или на охоту в тайгу, всегда останавливался у двери и едва слышно шептал короткую молитву; такую же молитву он шептал, возвращаясь домой, усталый, с гудевшими ногами, покачиваясь от изнеможения. Дверь — этот тот самый порог, за которым начинались его владения, его личная жизнь… В эти просторы он мало кого впускал.
Вспомнив жену свою покойную, Клавдию, черную, бойкую, звонкоголосую, красивую… Когда Клавы не стало, он замены ей так и не нашел. Глаза у Клавы были такие черные, такие глубокие, что легко меняли свой цвет — делались зелеными, рыжими, синими… А вот у дочки Ани глаза — без всякой цветовой примеси — синие, яркие, будто солнечное зимнее небо.
Зимой в этих местах всегда бывает много солнца. Аня, наверное, стала совсем взрослой, отец вряд ли узнает ее.
Он открыл дверь.
В ноздри ударил стойкий, резковатый дух лекарства. Помазков остановился и, ощущая на шее обжим чьих-то тугих пальцев, позвал хриплым сдавленным шепотом:
— До-очка!
На шепот никто не отозвался. Помазков протестующее мотнул головой, потом мотнул еще раз и позвал громче:
— Аня!
И на этот раз никто не откликнулся на зов. В доме стоял запах бедной не сравним ни с чем, его нельзя спутать ни с каким другим запахом.
— Анечка! — напрягшись, просипел Помазков.
В противоположной стороне избы шевельнулась и отодвинулась в сторону занавеска, через несколько мгновений в раздвиге показалась молодая женщина с бледным красивым лицом. Посмотрела вопросительно на урядника.
— Вы кто? — прежним сырым, сдавленным шепотом спросил Помазков.
— А вы кто? — почти машинально, не вникая в суть вопроса, спросила молодая женщина, в следующее мгновение прижала к вискам руки. — Господи, как же я не догадалась… Вы — Анин отец?
— Точно, — ощущая, как горло ему продолжают сдавливать сильные и цепкие пальцы, подтвердил Помазков. — Он самый…
— Я — Анииа подруга. Катей меня зовут. Катя Сергеева.
— Что случилось, Катя? Где Аня?
Катя поежилась зябко и запахнула на груди шаль.
— Ане было плохо. Сейчас лучше — дело пошло иа поправку.
Помазков застонал едва слышно, протестующе покрутил головой:
— Не пойму ничего…
— Аню изнасиловали.
Лицо у Помазкова окаменело, на скулах вспухли яркие красные пятна, он поводил из стороны в сторону потяжелевшей, быстро наполнившейся свинцом нижней челюстью.
Катя скорбно выпрямилась, машинально поправила узел платка под подбородком, — движения ее были машинальными, пальцы действовали сами по себе, развязали непонравившийся узел, затем завязали вновь, — Катя Сергеева боялась назвать имя обидчика, и Помазков вторично выбил из себя страшноватым свистящим шепотом короткий вопрос:
— Кто?
— Атаман Уссурийского войска Калмыков, — наконец ответила Катя, опустила глаза — ей были неприятно произносить это имя.
Помазков невольно сжал кулаки, выругался и, увидев, как покраснела Катя, — она не переносила ругань, — поспешно кинул вниз голову в виноватом наклоне:
— Извиняй меня!
Катя подняла и опустила руку — не стоит, мол, извиняться, раз случилось такое дело…
— Но это еще не все, — тихо произнесла она.
— А что еще?
— Аню я вынула из петли.
Урядник дернулся, будто в него всадили ножик, захрипел подбито, в следующее мгновение обмяк и неверяще помотал головой.
— Этого быть не может.
— К сожалению, может, дядя Женя…
— Это же грех.
— Бывают такие минуты, когда человек о грехе не думает — думает о собственной боли, она оказывается сильнее всего.
Помазков вздохнул.
— Да, я это знаю. По себе…
— А я в Гродеково была. Вдруг что-то кольнуло меня в сердце — Анька! Я сразу — сюда. А здесь вон что… Запоздай я минут на пятнадцать — Аню бы вернуть не удалось.