Шрифт:
Узнав об этом, атаман беспечно махнул рукой.
— Все вернем на свои места! Фронтовиков выпорем, Шевченко повесим. — Поскреб пальцем чисто выбритую щеку. — И что же они выбрали вместо правительства? Учредили власть трех козлов, которые в хозяйственных делах ни бэ, ни мэ, ни кукареку?
— Избрали временный совет войска.
Калмыков хмыкнул:
— Опять временные! Скоро вся Россия сделается временной. Завтра же отправлю в Никольск свой циркуляр. Я пока еще атаман войска, меня никто не переизбирал.
Стоял конец марта — солнечная, теплая пора, разгар весны в Северном Китае. Птицы на улицах Пограничной галдели так, что невозможно было разговаривать — человеческого голоса не было слышно. Со всех сторон — с запада, с юга, с восточных морей дули теплые ветры, а Калмыкову было холодно. Атаман сел за сочинение циркуляра. Работа эта оказалась трудной. Сочинил он непростую бумагу эту лишь в конце апреля и незамедлительно отправил в Никольск-Уссурийский.
В циркуляре Калмыков сообщал «собратьям по оружию», что продолжает считать себя войсковым атаманом и не признает отставки правительства. «Силой правительства не отстраняют от власти — правительства отстраняют простейшим голосованием: как только большинство народа проголосует за отставку, так члены правительства могут выметаться из кабинетов к себе домой, на печку, поближе к суточным щам…» Зная, что в станицах голодно, есть семьи, где дети уже несколько месяцев не держали в руках кусках хлеба, Калмыков пообещал снабдить казаков зерном… Но при одном условии — если станицы пришлют к нему в Пограничную «резолюции о непризнании Советов».
Это было самое сложное — хотя и хотелось станичникам отведать обещанного Калмыковым хлеба, а слишком уж непопулярным стал в Приморье атаман — при упоминании о нем из всех дворов начинал доноситься собачий лай, сопровождаемый руганью старух. Авторитет свой атаман растерял совсем — ничего не осталось.
Кстати, собрать полновесное войско — четыре тысячи обещанных человек, — Калмыков так и не собрал, довольствовался пока полутора сотнями шашек, которые и держал при себе. Кряхтел Калмыков озабоченно, надувал щеки, приподнимался на цыпочках, чтобы разглядеть вдали что-нибудь «большое и светлое», но разглядеть ничего не мог — ни «большого», ни «светлого».
Хоть и давали иностранные консульства деньги Калмыкову, денег было мало. Поэтому атаман каждый день объявлял «реквизиции» — уссурийцы устанавливали где-нибудь в безлюдном месте, на насыпи, около чугунного полотна, пару пулеметов и тормозили пассажирский поезд.
Поездов, несмотря на разруху и смуту, царившие в России, было много — и из Москвы шли, и из Питера, и из Иркутска с Читой, и из Владивостока. Люди, напуганные безвременьем, гражданской войной, поборами и грабежами, перемещались с места на место, искали тихую заводь, где и поглубже будет, и поспокойнее, и потеплее, но, как правило, не находили и вновь пускались в дорогу. Всем самое ценное эти люди обычно возили с собой — драгоценности, золотые монеты, деньги в крупных купюрах с изображением «Катеньки». Брать их расслабленными, тепленькими Калмыкову доставляло большое удовольствие.
Ночи апрельские (впрочем, как и майские) в Приморье стояли черные, хоть глаз выколи, непроглядные — ничего не видно, даже собственного носа. И тишина обволакивала землю такая, что можно было сойти с ума — ни одна птица не осмеливалась закричать, даже если на нее наваливался какой-нибудь хорь, любитель сжевать птичку живьем, ни один выстрел не звучал’'’ А если и звучал, то очень редко.
Пассажиры в поездах ехали осоловелые, размякшие, одуревшие от жары, ничего не соображавшие — самое милое дело трясти их в таком состоянии.
Воздух был наполнен запахом цветов, особенно сильны были запахи ночью — в тайге цвело все, что только могло распуститься и дать цветки. Прежде всего — саранки. Желтые, красные, белесые. Попадались даже лиловые, очень редкие. Благоухало все — и золотисто-желтый очиток, и нивяник, который больше известен народу под именем ромашки, и михения — сугубо местное растение, и медвежий лук, и лесной мак, по-нездешнему яркий китайский дельфиниум, и таинственный целебный девясил. Ожило все, что могло дышать, жить, цвести; выползло, распустилось на вольном воздухе, добавило своих красок и запахов. Это была пора жизни. — Но не для всех.
Обычно больше одной ночной реквизиции Калмыков не устраивал, но в этот раз он вызвал к себе Эпова и сказал ему, мрачно поигрывая желваками:
— Сегодня реквизиций будет две.
— А спать когда, господин атаман? — деловито осведомился Эпов.
— Спать будем на том свете, — ответил не склонный к шуткам Калмыков; слишком много забот на него свалилось, слишком болела голова и главной болью был Шевченко со своими фронтовиками.
«Что же он делает, что творит? — морщась, думал Калмыков и ощущал, как у него начинает противно приплясывать рот, а предметы перед глазами шевелятся, плывут, будто живые. — Он разваливает казачье войско, уничтожает казаков как класс, он вообще разламывает Россию…» Проходило немало времени, прежде чем атаман успокаивался.
Первую реквизицию решили устроить владивостокскому поезду — народ из приморской столицы бежал — и катились, удирали на юг, на запад, в Китай, естественно, не бедняки, а люди богатые, с достатком, — в основном они устремлялись в Харбин — в столице страны Хорватии без денег делать было нечего.
Огромную, занявшую многие тысячи квадратных километров зону отчуждения около железной дороги русские, проживавшие в Китае, звали страной Хорватией — по фамилии генерала Хорвала Дмитрия Леонидовича, управляющего КВДЖ. Столицей этого непризнанной республики был город Харбин. Харбин бедных людей не любил — любил только богатых. Капризный был город…