Шрифт:
Брат посмотрел на меня, и я увидел в его глазах слезы. Но я не почувствовал теплоты. Он плакал о чем-то странном, даже не о себе.
– В мокрую склизкую яму швыряют, а потом тебя начинают есть черви. Ну уж нет, так ни за что не умру. Я долго молчал, ожидая, что он еще что-нибудь скажет. Потом спросил:
– Но что же делать?
Он отвернулся.
– Я еще не знаю. Пока. Но лучше утонуть, чем в яму.
Ночью мне приснился сон: тело брата, ровное и прямое, с закрытыми глазами и немым ртом опускается вниз в полупрозрачной неспокойной морской воде. Я наблюдаю за погружением и вдруг понимаю, почему все вокруг так зыбко – рыбы. Да, рыбы, бледные, поблескивающие чешуей, разные по величине и окраске морские создания сонно, не спеша подходят к брату, неподвижно стоят рядом, едва шевеля плавниками, а потом начинают медленными сонными рывками откусывать от него кусочки. Целый рой рыб вокруг, и он в хороводе тел, неподвижный и тихий. Я, не просыпаясь, закрываю во сне глаза и падаю в другой сон – там тоже рыбы; в третий, и так все дальше и дальше, лечу сквозь галереи снов, проходы в которых – все те же неподвижно разинутые пасти рыб. Мне хорошо, меня убаюкивает какая-то зыбь. Мне ясно, что брату тоже спокойно в хороводе существ, медленно кусающих его. Я понимаю, насколько в этом тихом глубоком мире чище и лучше, чем в яме, куда стекают струи дождя. Сон успокоил меня – впоследствии я меньше боялся смерти, думая о ней как о далеком существе, живущем, должно быть, в море. А может, есть две смерти? Земная, глиняная, отвратительная, и та, что в морской воде, чистая, не для всех людей. Позже, когда хоронили, и процессия перекрывала мне дорогу, я останавливался и смотрел, не ощущая в душе ничего, кроме задумчивой тишины.
Фронтовые успехи моих выдуманных народов стали меркнуть вместе с очаровательным солнцем детства, которое к пятому классу стало медленно заходить за горизонт. Наступало то время последней ночи, когда на следующий день взойдет уже новый диск и осветит землю таким болезненным печальным светом, что снова захочется спать и хотя бы во сне начать жизнь сначала. Понимая, я все же делал по-своему, стремясь продлить жизнь своей и так уже разросшейся фантазии. Я придумал, как строившие пирамиду египтяне, нечто новое, большое и последнее; я задумал придать своему миру форму, вылепив его из пластилина. Это были огромные, расположенные на фанерных полях ландшафты, которые я усеял пластилиновыми армиями, танками и броневиками, выстроил крепости, вырыл окопы.
Мои солдаты беспрерывно воевали, а потом, когда мне надоедало их двигать, я стал создавать застывшие картины – маленькие, с тысячей подробностей панорамы и звал брата, чтобы он посмотрел. «Смотри, – говорил я, – эта композиция называется «Отступление уриев», а эта, – рассказывал я через неделю, – «Последний штурм».
Брат, качая головой, делал замечания, а однажды принял участие: когда я вернулся из школы, то с восторгом обнаружил, что очередная панорама под названием «Бегство из города» стала другой. Изменился цвет, изменились позы бегущих из разрушенного города гипов. Брат, найдя в моей комнате краски, нарисовал почти реальную кровь – на бинтах из марли, на лицах солдат, на земле. Это было побоище, настоящая застывшая война, и вместе с восхищением я чувствовал неясный будущий испуг.
Я долго хранил панораму нетронутой, позже заменил ее новой. Но продолжал сочинять. Урии, так и не расправившись до конца с гипами, уже подумывали о нападении на Советский Союз, Китай, на Соединенные Штаты и другие реальные страны, чтобы подчинить их и сделать своими колониями. Готовились новые битвы, описывались важные переговоры, засылались шпионы с последующей поимкой и выдворением. Мои фантазии, чтобы оставить в живых самих себя, решили спастись уничтожением реального мира.
Брат все больше отдалялся – не только от меня, но и от наших общих сражений. Он все реже впускал меня в свою комнату, а если я, как раньше, открывал дверь, чтобы поговорить с ним о последних военных событиях, он зло смотрел на меня и тоном, от которого я вмиг замерзал, приказывал: «Закрой дверь». Он говорил негромко, с досадой, и я быстро исчезал, томясь его одиночеством, которое для него всегда было важнее, чем родители, дом, страна и может быть весь остальной мир. Иногда, когда он меня выгонял, я заставал его разговаривающим по телефону. Смутно чувствуя, что доигрывать мне придется одному, я бродил по дому, наступая подошвами домашних тапочек на разбросанных по всему дому пластилиновых солдат.
Начались летние каникулы. Вадим закончил школу без золотой медали, устроив комедию из экзамена по математике, которую он знал на отлично. Отец, вернувшись из школы, только разводил руками, а мать, войдя с гневным лицом в комнату Вадима, вышла оттуда растерянной. В тот день в доме все подавленно молчали, кажется, только сейчас поняв, что с Вадимом происходит нечто необратимое. Через несколько дней начались разговоры о планах на будущее. Отец лелеял мечту, что его старший сын поступит, как и он когда-то, в политехнический институт в Донецке на горный факультет. Вадим криво улыбался и молчал. А потом приехала погостить наша двоюродная сестра, Лина Ромеева, она собиралась учиться в Москве в педагогическом институте, и на две недели решила остановиться у нас.
Я помнил Лину как Золушку из книжек голубого детства – золотоволосая, яркая девочка с веселыми и внимательными глазами. Она всегда казалась мне взрослой и серьезной – еще бы, ведь она даже брата была старше на целый год. Последний раз мы виделись на похоронах деда – тогда, в тот дождь, среди глины и музыки, я совсем не обратил на нее внимания, а сейчас она была здесь, рядом, высокая и стройная, в ярком летнем сарафане, небрежно зашнурованном под грудью и разлетающемся алыми маками от талии вниз. Я увидел совсем близко ее смущенное, полное подвижных солнечных зайчиков лицо с губами, облизывающими какую-то травинку, ее глаза, смотрящие то на меня, то на всех остальных весело и добродушно. А потом она поцеловала меня – не нагибаясь как раньше – ведь я вырос, – а просто, подняв подбородок, мягко толкнула в щеку губами и обсыпала мою одежду белыми лепестками, застрявшими в ее волосах. «Это в вашем саду меня вишней осыпало», – жарко, на каком-то чрезвычайно правильном и четком русском языке, сказала Лина и рассмеялась.
Наша семья быстро поддалась обаянию Лины, особенно радовался отец, всегда обожавший племянницу. Мать принялась болтать с ней целыми днями, найдя в Лине искреннюю слушательницу историй, которые не всегда доверялись отцу, и любительницу новых кухонных рецептов, переданных матери от бабушки. Лина порхала по дому как солнечный мотылек, залетевший из сада, и только один из нас, Вадим, смущаясь, с трудом отзывался на ее любовь. Это было неудивительно, не было еще человека, труднее сходящегося с людьми, чем мой брат.
Я доверился ей сразу. Мы бродили по городу, ели мороженое, ходили в кино и в наш маленький местный театр. Она вместе со мной, испачкав платье, взобралась на самый большой террикон, а потом прыгала на его вершине и кричала, что отсюда виден Египет. Мы вместе ходили купаться и ловить рыбу в карьер и спорили, кто поймает самого большого бобыля или красноперку. Иногда на пляже к Лине подходили знакомиться большие взрослые мужчины, она со всеми ласково говорила и серьезным тоном сообщала, что у нее есть сын и указывала на меня. Ее интересовали мои натюрморты и пейзажи, она рассуждала о живописи и даже сама, выпросив у меня краски, пробовала рисовать.