Шрифт:
«А… ну пока…» – растерянно сказал я и пошел к дому.
Моя шея болела еще неделю после отъезда Лины. Часто за обедом, когда я, забывшись, резко поворачивал голову, боль толстой спицей входила в затылок, и я сразу вспоминал все: песок, борьбу, запах ее подмышек, жаркое море стыда. «Что с тобой? – спрашивала мать, заметив на моем лице гримасу боли. «Да ничего!» – грубил я и был доволен ответом – в тот момент что-то мужское, заброшенное из будущего, шевелилось во мне.
В последний день перед отъездом Лине постелили не на веранде, а в большой комнате на диване – похолодало. Но она не ночевала там, это я знаю точно, я видел, что она сразу ушла в комнату к Вадиму, и они тихо проговорили всю ночь. Утром Лина, моргая красными воспаленными глазами, поцеловалась со всеми, попрощалась, и отец на машине увез ее на вокзал. Вадим, необычайно оживленный в тот день, вдруг засел за учебники и объявил о намерении поступить на горный факультет Донецкого политехнического института. Родители были довольны, и я, заразившись их теплом, решил поговорить с братом. Он стоял в своей комнате у окна, спиной ко мне.
Я спросил:
– Что, Вадик, скоро уезжаешь?
Вадим ответил не сразу. Мне показалось, что он меня не слышит.
– Понимаешь, Влерик, я еще не решил точно, что буду делать. У меня такие планы, нет, не планы, а запросы, что надо подумать, прежде чем решить. А на это нужно время, а его терять не хочется. Каждый день, Влерик, прожитый зря, приводит человека к нулю. Кто сказал, знаешь?
– Нет, – ответил я.
Брат сухо усмехнулся и ответил:
– Я.
Я молчал, вспомнив, что видел раньше эту цитату в его комнате.
– Конечно, – сказал Вадим, смотря в окно, – я не останусь здесь ни за что.
– Почему? – тихо, но жадно спросил я.
– Почему? – Вадим повернулся ко мне. – Да ты посмотри в окно, братик… Тебе, например, нравятся твои одноклассники, а?
– Мне? – я растерялся. – Не знаю, не все…
– Прекрасный вид, – с отвращением сказал Вадим, глядя в окно. – Прекрасные люди с черными лицами, золотыми зубами и с белыми глазами попугаев. Я еще могу понять, Влерик, что можно здесь родиться. Но чтобы еще и умереть здесь? Нет. Слава богу, нет.
– А в Донецке… – сказал я.
– Да что в Донецке! – громко прервал меня брат. – Я же сказал, что пока буду думать. А время терять нельзя. Конечно, я не собираюсь как отец быть инженером, и всю жизнь как крот буравить этот дурацкий антрацит. Но сейчас мало времени, Влерик. Надо пытаться. К тому же высшее образование нужно хотя бы для того, чтобы забыть, что у тебя его нет.
– А если ты не поступишь? – спросил я.
– Что ты? – брат резко рассмеялся. – Да ты что, Влерик? Я не то что уверен, я даже забыл об этом. Вот только бы в армию со второго курса не забрали, это хуже…
Я уже уходил, когда он спросил меня:
– Да, кстати, Гип, как там наших, сильно прижали на море?
Я опустил голову и пробормотал:
– Да так… нормально, флот хоть и потоплен, но сухопутные части наступают.
– А столица уриев не пала?
– Не-ет. Наверное, скоро заключат мир.
– Вот как? А я хотел тебе подбросить идейку о новой подводной лодке, которая летает как самолет. Так что ты, если что, подходи.
Я пообещал прийти.
Еще год-полтора я вяло писал новые главы «Матери-ка», переделывал старые и показывал их приезжающему из Донецка на выходные брату. Я уже не придумывал новые панорамы и не лепил из пластилина солдат. А в конце шестого класса я взял последнюю, похожую на маленький музей, панораму и вынес ее как огромное блюдо во двор к сараю, где отец всегда жег мусор. Там я щедро полил армию бензином из бутылки, тайно взятой в гараже. Затем я зажег спичку и бросил ее в центр мира. Он вспыхнул. Я губил его не за содомию и не за поклонение идолам. Я делал это потому, что армия фантазеров потерпела поражение от реалистов. Я не знал точно, почему это случилось. Но я спешил. Я понимал, что завтра солнце все равно расплавит моих ветеранов, и мне будет обидно, что это сделал не я. Было хорошо видно, как горят в огне танки, как корчатся тела, как оседают стены крепости. От самой высокой башни откололся кусок, он горел, окутанный черным дымом, и все не хотел падать – я нетерпеливо ударил по башне тыльной стороной ладони и вскрикнул: горящий пластилин обжег руку. Я тут же вскочил и помочился на рану, но боль не уменьшилась. След от ожога остался навсегда – память о том, как сгорел Материк.
6
На втором курсе института Вадима забрали в армию. Он вернулся через два года, став, как мне показалось, снисходительней, молчаливей и сильней – в казарме он продолжал заниматься спортом. Я знал, что он никогда не хотел служить. Нас объединяло это врожденное отторжение любой несвободы. Может быть, и здесь он начал раньше, чем я, а я последовал за ним, как всегда и во всем – не знаю, но это сходство тоже было скрытым, потому что мы не говорили и даже, вероятно, не думали о нем. Взрослея, я хотел все-таки стать другим, молча спорил с ним, негодовал и почти заставлял себя думать не так, как он, но когда Вадим ушел служить, мне ничего не оставалось, как сладко отдаться спокойному чувству бега – за братом, за кем же еще. Я читал, рисовал, занимался спортом – делал то, что умел и хотел. Я чувствовал, что так радостней, благородней – выделять самого себя из всех, постепенно и твердо, насовсем. А когда Вадим вернулся, я вдруг увидел человека, невероятно вырвавшегося вперед, так далеко, что я едва мог различить, что он брат.
Все повторилось – за старым горизонтом появился новый. Вадим ходил по дому, все время о чем-то думая, редко со мной разговаривая, а родителям отвечал невпопад и едва улыбаясь. Он тяготился нашим домом как заключением, в которое попал опять.
Он совсем не замечал, что я вырос, что гипы похоронены навсегда, что я почти наизусть выучил «Заратустру» и прочитал книгу о капитане Скотте – ту самую, откуда стихи: «Мы уходим в поход… Мы хозяйке давно за квартиру долж-ны», что весь его список книг – пройденный этап, и что я занят собой – своим телом и своим маленьким взрослеющим духом, что моя фамилия Ромеев и что во мне течет похожая кровь.
В середине лета Вадим уехал к родственникам в Москву. Через неделю он позвонил и сообщил, что поступает в университет. Это было время, когда родители не только перестали понимать его, но и не удивлялись уже своему непониманию. Я помню, как они говорили в своей спальне: «Он что же, бросил институт в Донецке? – спрашивал отец. – И куда поступил, в МГУ?» «Не знаю, кажется да», – отвечала мать. «Но ты же говорила с ним по телефону?» «Говорила… Но он ведь еще позвонит». Вадим звонил редко, и однажды, когда я поднял трубку, он сказал мне: «Привет, позови отца или мать». Я ответил, что их нет дома. «Тогда передай, что у меня все нормально, может, я приеду зимой»,– и положил трубку.