Шрифт:
– Если вы думаете, что я сменил свои взгляды или родину из-за денег, вы ошибаетесь.
Он выдернул руку и спрятал под столом, недовольно фыркнув:
– Тогда из-за чего же вы сменили их?
– Да с чего вы взяли, что я сменил их?
Сосед молча указал на мою одежду.
– И только?
– Этого вполне достаточно.
Самоуверенность собеседника не только смешила, но и раздражала. Потянувшись через столик, я поймал борт его серого пиджака и распахнул, чтобы видеть внутренний карман. Изображенное желтыми "под золото" буквами там красовалось название известного нью-йоркского универмага. Вывернув немного пиджак, я показал обладателю марку магазина.
– Ведь так нетрудно доказать, что вы только что сменили свои взгляды и родину, как сменили старый костюм на этот.
Стажинский резко отбросил мою руку и застегнулся на все пуговицы.
– Я только что приехал из Польши и через несколько дней вернусь домой.
– Значит, сменив костюм, вы сами-то не изменились?
Поляк выпрямился, выставив грудь и откинув голову с театральной гордостью. Он и в прежние времена становился иногда в такую позу, будто с него не сводил глаз битком набитый зрительный зал, готовый разразиться рукоплесканиями. Ему нравилось немного "играть" (не на сцене, а в жизни), и он не упускал случая показать себя так, чтобы им любовались. И время не изменило этой склонности: профессиональные артисты сходят со сцены к определенному возрасту, артисты в жизни "играют" до самой могилы.
– Я не изменился и не мог измениться, - провозгласил он.
Снова поймав его руку, я прижал ее к столу.
– Казимир, дружище, я тоже не изменился. Я тоже приехал сюда на короткое время и через несколько дней вернусь домой, в Москву.
Он уставился на меня удивленно и недоверчиво, обшарил еще раз острыми глазами мой костюм и опять остановил их с упрямой сосредоточенностью на моем лице.
– Да наплюйте вы на костюм! Американский - потому что здесь купил, поношенный - потому что давно ношу его. Вот и все...
Простое до примитивности объяснение изумило и даже обидело Стажинского. Он резко отвернулся и поджал губы, точно боялся не удержать что-то злое и оскорбительное, рвавшееся с языка. Шрам на бледной рыхлой щеке еще более покраснел, подогреваемый невидимым внутренним кипением. Это продолжалось, наверное, с минуту. Затем кипение стало убывать, шрам из красного опять превратился в розовый, Казимир повернулся ко мне, сконфуженно заулыбался.
– Простите меня, Забродов. Самое простое оказывается чаще всего самым правильным.
Он покачал большой седой головой, усмехнулся, явно потешаясь над самим собой: какого дурака свалял! Потом, посерьезнев сразу, объяснил:
– Понимаете, только час назад одного из этих встретил... ну, из тех, кто за деньги сменил взгляды, друзей, родину. Говорит, трудно там, в Польше, живется: того нет, этого не хватает. Вот и бежал из страны сначала в Западную Германию, а потом сюда. Легкой жизни ищет. И американизировался целиком, чтобы, говорит, внешним видом не выделяться. Наверное, поэтому и про вас плохо подумал: выглядит по-чужому, во всем чужом - значит, думаю, тоже за легкой жизнью погнался.
– Ну, как можно подумать...
– Подумать можно, - перебил он, спеша выложить свои мысли.
– Подумать все можно... Скажете, нас силой нацисты не сломили. Верно, сила не сломила нас. Но время могло согнуть. А времени с тех пор много прошло. И трудного времени.
– Время гнет одиноких людей, Казимир. Я не был одиноким. Я вернулся домой, как только кончилась война, и все время был со своими, со всеми своими.
Стажинский одобрительно закивал головой, и в его тоне снова послышалась некая торжественность.
– Понимаю. Теперь все понимаю. Раз вы были со своим народом, вы не могли стать иным.
Мне показалось, что настало время, когда можно спросить о том, что волновало меня с первой минуты: как спасся он. Я понимал, что это мы "убили" и "похоронили" его у того моста в Арденнах.
Казимир сразу помрачнел, точно ему напомнили о чем-то неприятном, тяжком, губы изогнулись страдальчески, а розовый шрам на щеке опять покраснел. Его длиннопалые руки с морщинистой кожей беспокойно задвигались по скатерти, словно искали на ощупь что-то мелкое, но важное, а найти не могли.
– Я и сам точно не знаю этого, - тихо ответил он, избегая моего взгляда.
– Пуля прошла у самого сердца, сбила с ног, но, как видите, не убила. Немцы, наверно, оттащили меня с моста и оставили на насыпи. Ночью крестьянин-бельгиец, возвращавшийся из соседней деревни, услышал стон, подобрал меня. Принял за соотечественника, попавшего под немецкую пулю, и лишь позже догадался, кто я. Прятал в своем подвале, пока в Арденнах шли бои.
Хрипловатый, немного подавленный голос рассказчика заметно изменился, стал чище, в нем появились теплые нотки, когда поляк, помолчав немного, начал вспоминать о семье, которая приютила его.