Шрифт:
Колька соскочил с постели, зашлепал босыми ногами по приятно-холодному крашеному полу, исполнил утренний танец дикаря — от радости, что солнце, что лучатся синие мамины глаза, что невероятно длинный день впереди, что прыгает, прыгает сердце, что дышится, дышится, невозможно вкусно дышится утренним воздухом, голубым воздухом, золотым воздухом…
— Мама!..
— Ой, уронишь, ой, задушишь! — хохочет мать.
А глаза сияют, сияют, сияют. И он останавливается, он смотрит, как они сияют, и что-то большое и тугое возникает в груди, и от этого нечем дышать, совсем нечем дышать, и чтобы не задохнуться, из глаз брызгают слезы, и тугое растворяется и течет по телу счастьем.
— Ты чего, дурачок? — спрашивает мать.
Он понимает, что на этот вопрос можно не отвечать, и говорит о другом:
— Мама, какого цвета счастье?
— Счастье?
— Желтого, да?
— Почему?
— Потому что, как солнце.
У матери делается особенный взгляд — долгий, долгий взгляд. У Кольки загораются уши, он краснеет и бежит умываться.
Признаться, он не очень любит умываться. Его удивляет — почему по утрам моют только лицо и руки? Потому что на них не надевают платья? А то, что под платьем, — может быть неумытым? Фу, человек с самого утра начинает врать. Лучше совсем не умываться. А еще лучше — сбегать на речку и окунуться с головой. Или в бочке, что стоит во дворе, — тоже с головой. Но сегодня Колька умывается без лишних рассуждений. Все еще горят уши и помнится долгий взгляд матери. Может, он сморозил глупость насчет счастья?
На крыльце давно сидит Митяка и кидает камешками в кота на заборе. Маркиз оскорбленно верещит — сегодня ему не удалось украсть у Митяки ни крошки. Камни щелкают у его лап, но с забора он не уходит, лупит облезлым хвостом по серым доскам. Маркиз совершенно не переносит Митяку. Собственно, из-за Митяки он и стал подлецом. Почти ежедневно он ворует у своего врага то сало, то колбасу, а когда смекалка подводит и спереть ничего не удается, он гадит Митяке под дверь. У других жильцов мясо может лежать на столе — Маркиз даже не посмотрит на него. Будет сидеть посреди кухни и укоризненно глядеть хозяину мяса в затылок, пока того не проймет совесть и он не бросит Маркизу здоровый ошметок. Бросал и Митяка. Но в ответ Маркиз брезгливо дергал хвостом и уходил с кухни. Митяку он мог только грабить. А пока Митяка не поселился в доме, это был совершенно честный и порядочный кот.
— Где ты, соня-засоня?
— Умываюсь…
— А сказать тебе что-то?
— Сказать!
— Мы едем к морю. Мы едем к морю, соня-засоня!..
Пропало верещанье Маркиза, пропал Митяка, пропало все. Только мать в светлом проеме двери, от солнца желтым светятся волосы. И что-то небывало счастливое впереди, с каждым мгновением подступающее ближе.
На новом месте спалось беспокойно. За стенами глухо рокотало, вздыхало то шумно, то чуть слышно, будто кот Маркиз стал огромным, как ночь, и бесконечно мурлыкал сквозь дрему.
Перед завтраком Колька вышел на крыльцо. Мурлыканье стало громче.
— Что это?
— Шумит-то? А море, деточка, — ответила хозяйка дома.
Сказано было уважительно и любовно. Кольку поразило, что о чем-то неживом можно говорить таким голосом.
— Не видал моря-то? — спросила хозяйка.
— На картинках, — ответил Колька.
— Тогда не видал, — покачала она головой. И пообещала, словно подарок дарила: — Увидишь…
Мать позвала пить чай. Колька помотал головой, почувствовал обиду: чай каждый день, а море — впервые в жизни. Почему мать не поняла?
Он прислонился к нагретой солнцем бревенчатой стене. Стена пахла по-особому, совсем не так, как пахли стены там, где они жили. Тревожный и острый был запах. Колька долго вдыхал его, запоминая и стараясь понять. Лизнул щелистое бревно. Бревно было соленым.
Вышла мать. Не стала пить чай. Вспыхнуло прежнее доверие к ней.
— Почему? — спросил Колька, касаясь щекой стены.
— Что?
— Почему соленый дом?
— Море, — ответила мать.
Колька взглянул требовательно и нетерпеливо. Мать взяла его за руку, и они молча пошли в ту сторону, где вздыхало равномерно и бесконечно.
Редкой цепочкой росли впереди деревья. За ними земля обрывалась, и дальше ничего не было. Только голубело между стволами, будто небо продолжалось вниз.
— Где же море? — спросил Колька.
Мать взглянула с улыбкой, не ответила.
Они свернули на спускающуюся вниз тропинку. Тропка извивалась змеей, уводила в земляное ущелье. По сторонам ущелья висели крючковатые корни — те деревья, что недавно были впереди, стояли теперь наверху, зелеными кистями упирались в небо, и было удивительно видеть и корни, и листья одновременно.
Тропинка вывела из земляного коридора и оставила их на крупных голубых голышах. Голыши сдвигались под ногами, стоять на них было непривычно.
Мать остановилась. И Колька остановился, едва не налетев на нее.
— Зажмурься, — сказала мать.
Он послушно закрыл глаза. Мать взяла его за плечи и поставила перед собой.
— Теперь — смотри, — сказала она.
Он передохнул сначала. Потом взглянул.
Сверкающая голубая бесконечность обняла его, и это объятие было нежнее, чем прикосновение матери. Он перестал дышать. Оступаясь и соскальзывая с окатанных голышей, побежал навстречу искрящемуся голубому зову.