Шрифт:
— Впервые встретил нормальных людей, — проговорил Григорьев. — И те кажутся сумасшедшими.
— А мне жаль, — возразила Санька. — Жаль, что мы ехали с ними так мало.
— Бросьте! — сморщился Григорьев. — Они устарели, как резиновые галоши.
Начинался вечер, медленный и растянутый, как старость. Уплывали розовые берега. Река рдела кроваво-красным цветом, как будто они, проплывая, вспарывали ее тело. Небо над ними горело желто и пронзительно, как удар кинжалом. Мирно плескала вода с борта парохода.
— Ужасно люблю я все это… — прошептал Григорьев. — Землю нашу ужасно люблю…
Он передохнул и тут же съехидничал:
— Но я неподходящая партия для нее. И потому должен быть несчастным.
— Да ничего вы не несчастны! — воскликнула Санька. — Вы как раз и есть счастливый человек, — убежденно сказала она. — Потому что вам дано любить больше, чем другим.
— Нет, Сашенька… Нет. Мне тяжело и больно, и одиноко, и я так много ненавижу!
— Это все потому, что вы живой, — едва слышно сказала Санька, не отрывая глаз от синей тени парохода за бортом. — Живой и нормальный!
— Не знаю, не знаю… — бормотал Григорьев, беспокойно пробегая взглядом по двум косо катившимся к противоположным берегам волнам за кормой — одной кроваво-красной, другой совершенно черной, с жемчужным блеском на гребне. Волны расходились, как руки, и цеплялись за камни, хватали сорные берега и все волочились, волочились приговоренное — Не знаю, не знаю. Я не могу отделаться от чувства ужасной потери, я что-то теряю, теряю, у меня ничего не остается, кроме могил, но и могилы тоже мне не принадлежат. У меня ничего больше нет, а я знаю, что так нельзя, что я превращаюсь в другое существо, в другое, во что-то полностью другое, чем я совершенно не хочу быть. Но я все равно превращаюсь в голое, гладкое, бесстыдное и безглазое, как червь…
Его передернуло от омерзения, и он воскликнул:
— Не хочу!
— Николай Иванович, Николай Иванович… — проговорила Санька, пугаясь его опустелых глаз. — Да нет же, нет, Николай Иванович!
— Сашенька, — шептал он, больно вцепляясь в ее руку, — я их соберу… Я их всех соберу в одно место, и у меня будут мои могилы, и тогда я смогу жить…
В Саньку толчками врывалась не своя боль, какие-то ослепительные всплески, пронзительная нежность, яростное черно-красное коловращение, руку, которую все сжимал Григорьев, многочисленно покалывало, потом она как бы разбухла и перестала чувствоваться, Саньку шатало, подташнивало, все перед ней прыгало и неслось — ее сминал поток чужих ощущений.
— Сашенька, Сашенька… — говорил шальной Григорьев, — поедемте со мной! Я еще там, в ресторане, сказал вам, но вы промолчали… Поедемте! Я теперь знаю, Сашенька, я знаю! Я теперь сделаю это не здесь и не там… Да, да, мать мне сама говорила… Я похороню всех на ее родине, там, откуда мы все. Она говорила, да, да, я помню — Суздаль, где-то около Суздаля… Княжество Владимирское и Суздальское — история, да? Какая-то деревушка, я не помню названия, но это можно узнать, мы это обязательно узнаем, у меня в Москве тетка, двоюродная сестра матери. Она нам все скажет, ну да, Сашенька, мы прямо отсюда сразу в Москву!
Григорьев вскочил, нетерпеливо кинулся к борту, торопя нескорую пристань, возбужденно и радостно повернулся к Саньке, глаза его блестели.
— Ну, правильно, правильно, — говорил он, — как же я сразу не мог этого понять. Нужно туда, где главное, где корни. Нужно, как этот старик — прийти и поклониться, и просить прощения, и никогда больше не забывать…
Санька кивала, слабо улыбалась, мигала и не поднималась с кресла. У нее отнялась рука, висела податливо и немо, и Санька боялась на нее взглянуть.
* * *
Московскую тетку звали Евдокия Изотовна, была она женой дипломата, изъездила свет, из всех чудес предпочитала Париж, а сейчас вдовела, жила на Большой Грузинской, любила фотографироваться и держала на балконе живого петуха. Было тетушке шестьдесят девять лет.
— Я Григорьев.
— Так, так, так. Григорьев… — проговорила тетушка, стоя в дверях и зорко оглядывая пришельцев, Осмотр, видимо, ее удовлетворил, она посторонилась. — Ну, что же, проходите, молодые люди, проходите. У меня печенье с ванилью и крем-брюле.
Тетушка заперла за ними дверь, провела по широкому коридору со шкафами в комнату, где на окнах висели малиновые бархатные гардины, подобранные посередине лентами, стояли застекленные горки с позолоченной посудой, фарфоровыми безделушками, сувенирами, масками и божками, по стенам висели длинные, как полотенца, японские картины изумляющей нежности и тонкости и какие-то непонятные предметы, о назначении которых было невозможно догадаться; мягкие потертые кресла стояли у круглого стола под тяжелой скатертью с кистями до пола; на таком же потертом диване с высокой фигурной спинкой лежали альбомы и рассыпавшаяся стопка книг на французском и английском. В комнате устоялся запах старых дорогих вещей и дорогих духов, здесь дремало прошлое и сюда не доносился шум улицы.