Шрифт:
– Ахта-а-а-арррр!
Нас накрыло. Голос дяди Сарына превратился – нет, не в бычий рёв или рык разъяренного лесного деда! – в визг обратился он, чудовищно громкий, дико пронзительный визг. Голодный обжора, визг пожрал всё – мой вопль, хрип Мюльдюна, истошное ржание Мотылька. Тысяча витых иголок пронзила меня насквозь. Три тысячи буравчиков ввинтились в голову. Мышцы, кости, сухожилия – везде копошились, играли, постреливали язычками пламени они, жгучие отголоски визга. Вот спросите, как можно провизжать имя «Ахта-а-а-арррр!», и я вам ничего не скажу, потому что не знаю.
Первый Человек стоял перед нами, праотец.
3. Дядя Сарын зовет на помощь
Замолчав, он властным жестом протянул руку. В тишине, особенно страшной после жуткого визга, я видел, как рука дяди Сарына тянется и тянется, презирая расстояния, течет рекой, мчится ветром, и наконец проникает в родильную юрту. Мамочки! Взгляд мой, будто жеребенок за кобылой, следовал за ней, этой плотью, утратившей плотскость, не в силах остановить движение, вернуться к дрожащему от страха хозяину. Я даже увидел тетю Сабию. Измученная, бледная, Сабия-хотун сидела раскорякой на корточках. Спиной она опиралась на колени повивальной бабки, а руками крепко-крепко, словно от этого зависело, жить ей или умереть, держалась за перекладину кола, вбитого в земляной пол. Время от времени тетя Сабия вскрикивала, верней, всхрапывала, не имея силы для долгого крика. Повитуха медленно покачивала роженицу из стороны в сторону, растирала топленым маслом живот и поясницу, давала советы, которых я не слышал. Мне было очень стыдно видеть то, что я видел, стыдно до зябкой одури, но никто не спросил у Юрюна Уолана, хочет он смотреть, как рожает тетя Сабия, или нет.
Знать бы, почему, но мне вспомнилась Куо-Куо. Сено, конюшня, острый запах лошадиного пота. Ноги широко раскинуты, согнуты в коленках. «Жених! Станем вместе спать, детей рожать!» Лежит, смеется: «Трогай меня! Нюхай меня!» Из платья вывернулась, трясет сиськами: «Иди ко мне!» И грозный вопль мастера Кытая: «В подвал! Только попробуй вылезти! На крюк повешу!» Они слились вместе, кузнецова дочка и тетя Сабия, родильные муки, животная похоть и угроза быть повешенной за ребро.
Я очень хотел расшириться. Стать сильным, таким сильным, чтобы думать поменьше, помнить самую малость, чтобы в голову не лезла всякая чепуха. Хотел – и не мог. Тело знало, что ему ничего не грозит. Драться не с кем, говорило тело, не за что, незачем. Боотуром, дружок, не становятся просто так, когда вздумается. А если становятся, то уже навсегда, без возврата. И даже новый облик дяди Сарына не имеет возможности заковать тебя в доспех. Нет боя, нет и доспеха.
«Представляй, что всё – враг,» – советовала добрая нянюшка Бёгё-Люкэн. Река – враг. Скала – враг. Дорога – враг. Дядя Сарын – враг? Представить такое было выше моего воображения.
– Знаешь, как боотуров рожают? – спрашивал у меня Кустур.
– Нет, – отвечал я.
– Ну тебя же рожали?
– Не помню.
– А я знаю! – хвастался всезнайка Кустур. – Сначала роют яму.
– Яму?!
– Ага. Широченную, глубоченную! А дно и стенки выкладывают камнем. Роженицу спускают в яму за три дня до родов, а еды дают ей на шесть дней…
– Зачем?
– Надо! Яму закрывают крышкой, а сверху наваливают земляной курган.
– Зачем?
– Надо! Чтобы боотур не сбежал. Он, как из утробы выпадет, крышку откинет, курган развалит – и давай дёру! Тут держи, не зевай!
– Дёру? Он же младенец!
– Ну и что? Боотур!
– Он ходить не умеет!
– А на четвереньках! На карачках! Если крышка не задержит, курган не остановит, отец не схватит за левую ногу – караул, беда! Сбежит, пропадет! Вот ты не пропал, значит, тебя остановили…
По правде говоря, я сильно сомневался в яме, кургане и побеге. Но если Кустур был прав, то тетя Сабия явно рожала не боотура.
В юрту вошли четверо мужчин. «Кто пустил? – изумился я. – Зачем?!» И следом: «Неужели всё-таки боотур? Ловить будут, да?!» Двое помощников ухватили тетю Сабию за бедра, двое других взяли ее за запястья, без жалости оторвав пальцы от спасительной перекладины. Затем, охая и пыхтя, мужчины принялись усердно тянуть: вверх и вниз. Я испугался, что они разорвут тетю Сабию пополам. Она, наверное, тоже испугалась, потому что завопила громче громкого.
На лбу у нее вздулись багровые жилы.
Рука дяди Сарына тронула лоб жены, собирая на ладонь капли пота. По-моему, никто в юрте не видел эту руку; никто, кроме роженицы.
– Не надо, – простонала тетя Сабия. – Я справлюсь…
Ладонь сжалась в кулак, из которого текло. На лбах дюжины женщин не собрать столько пота, сколько лилось сейчас из кулака Сарын-тойона. Сено, устилавшее пол юрты, промокло вдрызг. Забеспокоилась повитуха: она что-то чуяла, но не понимала, что именно.
– Не надо! Ты не любишь это состояние…
Мужчины тянули. Повитуха бормотала.
– Ты не любишь…
Я посмотрел на дядю Сарына. Сейчас в моем распоряжении было два взгляда: один остался в родильной юрте, а второй – здесь, у дома Первых Людей. Косматый старец, в которого превратился Сарын-тойон, ухмылялся. Это не значило, что он перестал беспокоиться за жену. Просто беспокойство изменилось вместе с обликом, стало иным. Быть старцем-исполином дяде Сарыну нравилось куда больше, чем обычным молодым человеком. Муравьи-письмена стайками бегали по костяным векам, закрывшим лицо. Они менялись местами, плодились и умирали. Уверен, муравьи что-то значили для человека, способного прочесть их побегушки. Я еще подумал, что дяде Сарыну сейчас хорошо, как хорошо мне, когда я становлюсь настоящим боотуром. Почему тетя Сабия сказала, что он не любит это состояние? Любит, я же вижу, что любит!