Шрифт:
— Ты что, не узнал меня?
— Нет…
— Так вечером, когда ты вот эту штуку тащил, — ткнул Булдыга-Борщевский носком сапога пулемет, — я тебя спрашивал. Помнишь?
— В комнате же темно было, не разглядел.
— Чего же ты испугался?
— А как же! Вдруг кто из ревкома. Я ведь убежал да и чищу-то небось не картошку… А вы так незаметно подошли…
Булдыга-Борщевский довольно улыбнулся: он считал себя не только контрразведчиком, но и прирожденным разведчиком, и бесхитростное признание хлопца ему польстило.
— Так как тебя звать?
— Тимошкой… Тимофеем…
— А фамилия?
— Недоля.
— Чего это вас так назвали?
— Да так… Невезучая наша семья… Рассказывают, раньше-то мы казаковали, запорожцами были. Так одного из нас турки на кол посадили, другого ляхи живьем сожгли, а прапрадеда татары в плен забрали, заковали в цепи и хотели продать в неволю. Да войска Суворова в Феодосии всех казаков освободили…
— Значит, еще повезло. А родом откуда?
— Тут недалеко, из Николаева.
— Там что делал?
Тимофей и на этот раз так же, как и тому «красноармейцу» в дороге, решил говорить только правду: кто его знает, может быть, этому человеку уже все известно о нем. Или встретится кто из знакомых. Вон ведь как получилось: за сколько времени единственный раз вышел на одесский Привоз и то нарвался на Жору Мичигана.
— Сначала учился в реальном, а затем на французский завод поступил…
— На «Наваль», значит, — уточнил Булдыга-Борщевский. — Ну а дальше?
«Знает, оказывается, город», — мелькнула мысль.
— Когда немцы пришли — завод закрыли… Потом восстание… После в деревню ушел…
И все это было правдой; только не сказал Недоля, что в деревню попал кружным путем, через Херсон, Крым, Новороссийск.
— В какую?
— В Мариновку. За Вознесенском, верст двадцать пять будет…
— К родным, что ли?
— Не… К знакомому старшего брата. Брата-то немцы расстреляли, а дядя Алексей и взял меня с собой. «Идем, — говорит, — а то тебя шлепнут…» Ну и пошел…
— А потом?
— Вернулся в город. Ходил Одессу освобождать от Антанты…
— Один, что ли? — улыбнулся Булдыга-Борщевский и как-то по-особому мотнул головой, так что его светлый, словно льняной, чуб плавно взлетел вверх и лег, прикрывая часть лба и ухо. И этот кивок, этот льняной, с золотистым отливом чуб, этот тяжелый взгляд, да и все удлиненное лицо с вытянувшимся вперед подбородком опять показались Тимофею такими знакомыми, что он непроизвольно рот открыл от изумления.
— Ты чего?
— Да так… Волосы у вас красивые.
— Ты что, девушка, что ли! Смотри, не влюбись…
— А у меня как отрастут — никакого сладу с ними нет, торчат во все стороны, словно проволочные…
Булдыга-Борщевский ухмыльнулся, но тут же прикрикнул сердито:
— Ты мне зубы не заговаривай! Рассказывай дальше!..
— Ну Одессу взяли, меня даже парой белья премировали.
— В какой части был?
— В шестой бригаде…
— Григорьева, что ли?
— Ну да.
— Так чего же ты молчишь?
— Кто его знает, ведь Григорьев…
— Ох, парень, или ты плут большой, или… Так ты с Григорьевым и в Александрию ушел?
«Ишь ты, вопросы-то такие же задает, что и тот, который ехал с нами…»
Ответил:
— Нет, меня ранило немного. — Тимофей засучил рукав и показал шрам выше локтя. — В госпитале лежал, потом служил в полку.
— Где?
— В Николаеве.
— Кто им командовал?
— Бражников.
— Хм! — усмехнулся Булдыга-Борщевский, и Тимофей не понял почему. — А куда он делся?
— Не знаю. Говорили, что арестовали за что-то…
— Та-ак. Давай дальше!
— Потом мы отступали. Под Помощной попали к Махно.
— Ну и что?
— Ничего. Комиссаров он расстрелял, а нам что — мы рядовые.
— Долго у Махно был?
— Нет. Я тифом заболел. Оставили меня в селе.
— Как к красным попал?
— Когда пришли — мобилизовали. Послали на пост служить. Там ранило. Лежал в госпитале. Ну вот и все…
— Мне твой дружок… Кстати, как ты с ним познакомился?
— С Жорой-то? Да за одной партой сидели. Я за него все время задачки решал. И дома у него бывал. Летом, во время каникул… А когда против немцев началось, так он, чудак, побежал прямо на пулемет. Тут я ему ножку подставил и за угол оттащил. Говорит, что я его спас… Да только, может, ничего и не случилось бы…