Шрифт:
Сосны дышали небом.
Маша глядела вверх, запрокинув голову, и стволы деревьев поднимались по сторонам, ветвями рисуя над ней витиеватый узор зелено-голубой недостижимости. Она глядела вверх, потому что вниз глядеть не могла – как тогда, в августе, в Питере, когда все вместе поднимались на колоннаду Исаакиевского. Стоит только на секундочку посмотреть под ноги – и уже не сможешь сдвинуться с места, и вцепишься в шаткие перила, и в груди расползется противный липкий страх, и сопровождающий Виталик, плетущийся позади, лениво поторопит всех…
И Антон, обернувшись, усмехнется невзначай: «Струсила, да?»
И теперь Маша тоже не опускала взгляд. Потому что вверху пахло соснами, а внизу – тяжело и терпко – сырой разрытой землей, душным пластиком искусственных цветов и дождем. Пахло болезненной, зябкой тоской.
Она посмотрела по сторонам только один раз – и сразу же пожалела, что посмотрела. Потому что в траурно-молчаливой толпе, среди прибитых непролитым дождем людей она налетела взглядом на лицо Юриной мамы.
Маша никогда раньше не видела таких лиц. Прозрачных, высохших, как бумага. Эту тонкую бумажную маску, заменявшую кожу, казалось, мог сорвать любой порыв ветра, любое слово или вздох, но она держалась – неподвижная, неживая. Только глаза на этом лице были настоящими – но, пустые, потухшие, они глядели сквозь прорези маски в такое далекое и тревожно-жуткое «никуда», что Маша испугалась, отвернулась.
Ее собственная мама стояла у нее за плечом, такая же правильно-тихая, как и все. Она наверняка заметила, как девочка вздрогнула, отводя взгляд, и потому Маше казалось, что мама сейчас шагнет к ней, прикоснется, погладит, как в детстве, по голове…
Нет, нет, нет. Только не это.
Только она так сделает – и Маша тогда…
Что? Что «тогда»?
Заревет? Нет – в глазах и в горле было пусто и сухо, с самого начала и до сих пор.
Закричит? Нет – ни слова, ни звука не рвалось изнутри.
У Маши в голове с самого первого сентября поселилось глухое и страшное «ничего». Ей казалось, что оно звучало в ее голосе, читалось на ее лице и в движениях, обволакивало мысли и ощущения. Из «ничего» не рождалось слез, слов, вдохов и гитарных аккордов. Из него рождалось только непонимание, куда девать свои руки, ноги и глаза, а еще – жгучее желание убежать. Убежать от взглядов, на которые Маша не умела отвечать, и от мыслей, которые не умела думать.
Тишина давила на плечи. Девочка не знала, зачем она здесь нужна, зачем она в эту минуту нужна вообще, и делала вид, что ее тут нет.
А в соседней – соседней от Юры – низкой оградке, прямо возле основания старого, покосившегося памятника, росла сосна. Она поднималась вверх, тянулась к небу, и там, где когда-то были глаза, чувства, мечты, улыбки и слезы, теперь были ствол, кора, ветви, хвоя и ветер.
Там, где раньше кто-то дышал, теперь дышала сосна.
И Маша молча глядела вверх. Рядом стояли Лёшка и Сева – такие знакомые, но почему-то далекие, нездешние.
Интересно, если рассказать им про сосны, они поймут?
Наверное, нет.
Должна же она хоть что-нибудь чувствовать?..
Но «ничего» разливалось внутри, как бездонное море, как целый Ледовитый океан, холодно и мерно накатывая волнами на ребра. Маша не знала, что делать, как вести себя, чтобы казаться, как все, чтобы смотреть, чувствовать, думать и дышать, как все. И никто ей не подсказывал.
Мир не изменился. Только дни стали долгие, ватные, и каждое утро она проваливалась в их тягучую массу, гадая, далеко ли до дна и есть ли оно вообще.
В школе ни о чем не спрашивали. Это было как будто неприлично и неудобно – и все делали вид, что и без того уже знают все подробности, просто не хотят обсуждать. Даже Маша и Сева с Лёшкой долго не знали, как все произошло, и не решались спрашивать, хотя, наверное, имели на это право – а кто имел, если не они? Только потом Мила, прикрыв дверь, быстро и негромко, будто через силу, рассказала в притихшем классе обо всем: что тридцать первого был дождь, что дорога была мокрая, что был вечер, что Юрка ехал на велосипеде, что зеленый уже мигал, что водитель затормозил, но не успел… и что никто ни в чем не виноват.
Маша попыталась представить себе, как это было: вечерняя сырость, рябь огней на мокром асфальте и колесо велосипеда в воздухе – крутится, крутится, крутится…
Стало жутко. Пришлось до боли прикусить губу, чтобы не думать.
– Ты же с ним дружила, да? – шепотом спрашивала Леночка, участливо и испуганно глядя на Машу широко распахнутыми глазами.
– Угу, – отвечала она и ненавидела и себя, и Леночку, и всех на свете за то, какое неискреннеприличное выражение почему-то принимало ее собственное лицо.