Шрифт:
– Ты это в каком смысле спрашиваешь?
Но Лёша не испугался, не шелохнулся.
– В самом прямом, – упрямо продолжил он. – Ты бы тоже за ум брался. О б-будущем надо думать, Сев. Ты как, со-обираешься в жизни ч-чего-то достига-гать?
Но слова и дыхание внезапно дрогнули, сбились, и он, стушевавшись, замолчал. Заметив, что Шварц снова стал заикаться, Сева тут же остыл, неловко хлопнул его по плечу, добродушно пробубнил:
– Да чего ты? Я ж это так… Да ты чего? Не у доски ведь!
Говорить на публику – этого Лёшка не умел. Не потому, что нечего было сказать. Просто под чужими взглядами ему отчего-то становилось беспокойно и жутко, и слова задыхались, застревали в горле, перемешивались на языке. Гораздо спокойнее ему было среди формул и цифр, среди стройных рядов вычислений, графиков и расчетов. Потому что у тетрадных клеток не было глаз, чтобы смотреть и оценивать, и ртов, чтобы хихикать украдкой.
Чаще всего Лёшка заикался, именно выходя к доске, – и сразу превращался в странную тощую рыбу, выброшенную на берег и в панике разевающую рот. А порою и в обычных, но каких-нибудь волнительных разговорах путались и убегали от него заготовленные, сто раз передуманные фразы. Иногда это случалось даже на привычном: «А вот когда папа приедет…»
– Все пришли? – прозвучал за спиной переливчато-усталый голос.
Маша обернулась и, прикрыв глаза ладонью от слепящего солнца, улыбнулась:
– Здрасьте, Людмил Сергеевна!
Сева и Лёшка повторили эхом:
– Здравствуйте.
– День добрый!
Людмилу Сергеевну, классную руководительницу 8-го «В», никто не называл иначе как просто Милой. Ей не было даже тридцати лет – огромная редкость для их школы, где половина педагогов помнила, «как жилось при Рюрике». Про Рюрика – это говорил Юрка, убеждая друзей, что географичка Зинаида Петровна вместо очередной самостоятельной наверняка может поделиться воспоминаниями о временах варягов, если ее правильно и методично к этому подвести. Она вообще любила съезжать с темы урока на отвлеченные рассуждения, чем ученики наловчились пользоваться.
Но Мила – это другое. Мила – это было явление совершенно особенное. Практически атмосферное явление, как дождь или радуга.
«Она прошла, как каравелла по зеленым волнам, прохладным ливнем после жаркого дня…» – любило петь радио в автомобиле Машиной мамы, и девочке при этих летящих и теплых строчках вперемешку с ветром из окна почему-то всегда вспоминалась Мила.
Она вела не какую-нибудь географию или, упаси боже, физику, а самые близкие и понятные Машиной душе предметы – литературу и русский язык. Мила не умела делать непроницаеморавнодушное лицо, заставлять «выйти и зайти нормально», пугать двойками карандашом, ругаться за прогулы и запрещать исправлять оценки на последнем уроке, запрыгивая в последний вагон отъезжающей «тройки» за четверть. Зато она умела улыбаться.
С самой их встречи в пятом классе Мила показалась «вэшкам» какой-то очень «своей». Это произошло в одночасье, необъяснимо, но правильно. Наверное, все дело в том, что она не развернула перед тридцатью маленькими людьми никакого уже привычного им лицедейства: не надела хлипкую картонную маску строгости и солидности, которая бы ей совсем не пошла, и даже не по пыталась нарочно и оттого неискренне держаться с ними наравне. Она не скрывала перед ними ни волнения от первого рабочего дня, ни интереса, с каким глядела на их новые и такие разные лица, ни чуть-чуть робкой, но честной улыбки. Мила не хотела «быть» или «казаться» кем-либо другим, кроме себя. И за это ее полюбили.
Она, как «то ли виденье», была легка, открыта, понимающа, звеняща… можно было подобрать для нее еще много разных прилагательных, которые Маша не умела правильно склонять. Но такой Мила оставалась только до середины седьмого класса. А потом с ней что-то случилось – какой-то необъясненный сюжетный поворот, какое-то непонятное «что хотел сказать автор», закрылась какая-то «дверца» – и она едва уловимо, но явствен но изменилась: выцвела и потускнела, как старая бумага, на которой теперь с трудом читались прежде яркие строчки. Но этого как будто никто не заметил в круговерти звонков, перемен и классных часов, и Маша даже не знала, нужно ли это замечать ей самой.
Может, показалось?
Но – нет. Вот и теперь Мила, в такую жару почему-то в блузке с длинным рукавом, глухо застегнутой до верхних пуговиц, стояла над групп кой восьмиклассников, уже почти сравнявшихся с нею по росту, и дружное «здрасьте!», на которое раньше она ответила бы играющей на солнце улыбкой, теперь кануло и затерялось в молчании.
– Маша, – кивнула она отстраненно и окинула взглядом толпу, считая по головам: – Маша Лазоренко, Холмогоров, Шварц… А Иволгин? Где Иволгин? Ребят, Юра где?
Ребята посмотрели друг на друга, огляделись по сторонам – от крыльца до стадиона.
– Ну, кто знает?
Ребята не знали.
– Где-то нет, – озвучил Шварц.
– Он тебе ничего не писал? – спросила Маша.
– Что не придет? Нет. Он со вчера не в Сети.
– Проспал?
– К одиннадцати-то?
– А что? Это ж Юрка. Может, вообще прогуливает.
– Прям с первого числа? Не-е, – протянул Холмогоров, – он пока не совсем пропащий.
– Опаздывает, наверное, – пожал плечами Лёшка.