Шрифт:
И что же случилось с тех пор? Как «жизнь довертелась до такого головокружения, что земля ушла из-под ног … очутившись как бы в другом измерении»? Да, вещество постарело, устало, мало что уцелело от легендарных времён, – две-три машины, два-три фонтана, – и никому не было жаль прошлого, да и само понятие “прошлого” сделалось другим»9891 (курсив мой – Э.Г).
Писатель Сирин, прибегая к камуфляжу, прячась за своего героя, приступает здесь к очень важной переоценке прошлого: «А может быть, – подумал Цинциннат, – я неверно толкую эти картинки. Эпохе придаю свойства её фотографии … и мир на самом деле не был столь изгибист, влажен и скор».9902 И Цинциннат, уже в следующем абзаце, «быстро начал писать: “А может быть … я неверно толкую… Эпохе придаю… Это богатство… Потоки… Плавные переходы… И мир был вовсе… Точно так же, как наши…”».9913
Мир был вовсе не тем, чем казался Набокову, когда он на рубеже 1930-х годов писал «Подвиг», – и теперь «я» Цинцинната расплачивается за иллюзии своего сочинителя: «Я, который должен пройти через сверхмучительное испытание, я, который для сохранения достоинства хотя бы наружного (дальше безмолвной бледности всё равно не пойду, – всё равно не герой…) должен во время этого испытания владеть всеми своими способностями, я, я … медленно слабею … неизвестность ужасна...»9924 – развенчание «романтического века» дезавуирует здесь и надуманный героизм Мартына. Цинциннату не до того, чтобы вставать в позу героя «Подвига», – да и не похож он на образ этакого спортсмена, тренирующего свою натужную отвагу на отвесной скале и самого себя загнавшего в тупик якобы стоика, презирающего смерть и идущего, сжав зубы, одолевать далёкую и дремучую границу. Такого можно было бы только презирать, если бы он в условиях Цинцинната проявил хотя бы тень слабости.
Автору нужен теперь персонаж совсем другой: почти бестелесный, малорослый, хрупкий, – маскулинностью никак не отличающийся, чтобы читатель его не только не осудил за перманентные судороги страха, за приступы клинической истерики, – но и пожалел, посочувствовал, дал возможность исписать страх, излить его весь, до изнеможения, на бумаге, – пока в образовавшуюся пустоту не будет нагнетено другое, альтернативное наполнение.
Сейчас же, в четвёртой главе, цель, которую ставит себе Цинциннат, вполне конкретная и достойная: сохранить чувство человеческого достоинства в тюремной «повседневной реальности», и – не зная, сколько осталось ему времени, – всё же попытаться успеть создать нечто, имеющее вечную, вневременную ценность: «Небольшой труд … запись проверенных мыслей… Кто-нибудь когда-нибудь прочтёт и станет весь как первое утро в незнакомой стране. То есть я хочу сказать, что я бы заставил его залиться слезами счастья, растаяли бы глаза, – и, когда он пройдёт через это, мир будет чище, омыт, освежён».9931
Замирая каждое утро от страха, невольно предаваясь «банальной, безумной мечте о бегстве», Цинциннат, тем не менее, всё более утверждается в своей потребности и способности «что-нибудь запечатлеть, оставить. Я не простой, я тот, который жив среди вас… Не только мои глаза другие, и слух, и вкус, – не только обоняние, как у оленя, а осязание, как у нетопыря, – но главное, дар сочетать это в одной точке… Нет, тайна ещё не раскрыта, – даже это – только огниво, – и я не заикнулся ещё о зарождении огня, о нём самом».9942
В. Александров полагает, что «самым откровенным образом метафизическая эстетика Набокова являет себя в даре космической синхронизации, которым наделён Цинциннат»9953 и который как раз и иллюстрируется в вышеприведённом пассаже. Этот комплекс качеств Набоков усматривал в себе самом, что и не скрывал, а, напротив, публично позиционировал как осознаваемую им особенность своего творческого «я», подкрепляемую также некоторыми предположительными идеями о так называемой «потусторонности». Цинциннат – по стопам своего создателя – тоже приближается к предощущению чего-то похожего на потусторонность: «И ещё я бы написал о постоянном трепете … и о том, что всегда часть моих мыслей теснится около невидимой пуповины, соединяющей мир с чем-то, – с чем, я ещё не скажу».9964
Сосредоточению Цинцинната на своём труде мешает – так по-человечески, «посюсторонне» понятная раздёрганность между необходимостью спешить, не зная отпущенного срока, и страстной жаждой спасения: «И напрасно я повторяю, что в мире нет мне приюта… Есть! Найду я! В пустыне цветущая балка! Немного снегу в тени горной скалы!».9975 Он постоянно возвращается к мыслям о возможности побега, перебирая сюжеты всех известных ему произведений романтической литературы.
Если не подсмотреть у филологов трактовок соответствующих аллюзий (в приведённой цитате, например, – на Лермонтова), придающих скептический, даже и с издевательским оттенком, смысл подтекстам автора в оценке им неоправданно оптимистических надежд Цинцинната,9986 то можно их наивно (и наивно ли – где доказательства?) принять за невероятной силы жизнеутверждающее начало. И точно так же располагает к этому абсурдный головоломный эпиграф ко всему роману: «Как безумец полагает, что он Бог, так мы полагаем, что мы смертны», – автором которого Набоков назначил французского философа, «меланхолического и чудаковатого умницу, острослова, кудесника, и просто обаятельного Пьера Делаланда, которого я выдумал».9991
И вот, в каталоге, принесённом ему библиотекарем, Цинциннат обнаруживает, что «на белом обороте одной из первых страниц детская рука сделала карандашом серию рисунков, смысл коих Цинциннат не сразу разгадал».10002
V
.
Утром директор торжественно сообщает Цинциннату, что «у вас есть отныне сосед ... теперь, с наперсником … вам не будет так скучно»; он же («кукла, кучер, крашеная сволочь», – как называет про себя директора Цинциннат) «строго между нами» извещает Цинцинната о разрешении, назавтра, свидания с супругой.10013 Доведённому до обморока узнику директор, а по случаю также и врач, оказывает посильную помощь. В качестве особой услуги, Цинцинната, под руководством «лаборанта» – того же Родиона-ключника, ведут посмотреть в глазок камеры на долгожданного соседа. Короче, подводит итог прошедшего дня Цинциннат, «всё было как всегда» – мнение, подтверждающее совет Набокова, данный им матери, – воспринимать описываемое в романе как обычную повседневную реальность.
«Нет, не всё, – завтра ты приедешь, – вслух произнёс Цинциннат, ещё дрожа после давешней дурноты».10024 Это он о Марфиньке, о предстоящем свидании с ней, – он любит её наперекор всему и верит, что будет любить всегда – и «даже тогда», на плахе. «И после, – может быть, больше всего именно после…» Цинциннат надеется, что «когда-нибудь», пусть за пределами жизни, состоится «истинное, исчерпывающее объяснение», из которого «уж как-нибудь», но «получится из тебя и меня тот единственный наш узор, по которому я тоскую».10035