Шрифт:
Я нашел на дне рюкзака маленькое надтреснутое зеркало, в несессере, привезенном из Парижа. Я не открывал его несколько недель. Ловлю свое отражение. Ноябрь выбелил мне лицо. Нет, не лицо: заиндевевший пейзаж в просвете между воротом куртки и низко надвинутой шапкой, с торчащим коричневым носом, обожженными глазами. Губ не видно. Только облачко, прицепившееся к бороде, указывает на то, что в этом лесу есть жизнь, что там, в его недрах, дышит человек.
По моим расчетам, завтра первое декабря. И даже если я ошибаюсь на день-другой, не важно. Я все еще здесь, я жив. Неплохо для слюнтяя, который не умеет драться, для маменькиного сынка.
Стан незаметно ускользает от всех — прямо как был, в красивом черном костюме. Зеркальный мир совсем не так суров. Прилизанные волосы, начищенные туфли. Шаг вперед — и все забыто. Мужчины бродят по гостиной и ерошат ему волосы, и тогда вылезают вихры, их нужно приглаживать снова и снова. Посреди комнаты — ящик с дубовыми стенками. «Ого, дубовый взял, у тебя все чин чином», — сказал Командору сосед. Мальчик из зеркала сунул туда свою самую древнюю окаменелость, когда никто не видел, прямо перед тем, как ящик закрыли. Трилобит. Что встал, как придурок, перед зеркалом, в церковь опоздаем. Вот какие сильные мужчины — поднимают ящик, будто он пустой. А может, и вправду пустой, он не проверял. Может, мать ушла за холмы, он бы понял ее и не обиделся. Он и сам бы ушел, как она: один шаг вперед, и все, — как приклеился к этому зеркалу, встал, блин, и стоит столбом! — но пока нельзя, он слишком мал, ему не уйти в зеркало, пока что — никак.
Мальчик из зеркала разворачивается и уходит. Однажды Стан тоже уйдет, погодите, вот увидите.
Декабрь сдирает с меня кожу. Никогда в жизни я так не мерз. Вдох — и тысяча белых птиц с острыми крыльями. Методично заставлять себя есть. Мясо как подошва, сухофрукты, глоток воды. Повторять по несколько раз в день.
Беспокоится ли обо мне Умберто? Или думает, что я умер? Надеюсь, он не винит себя за то, что бросил меня. Он должен был вернуться домой, спастись. В мире и так полно возможностей умереть из-за чужого безумия. Однако иногда я впадаю в безрассудную ярость: почему никто не придет и не спасет меня? Что делают жители села? Конечно, я знаю ответ, — я просто притворяюсь, потому что приятно повозмущаться. На подъеме, ведущем к железной тропе, безраздельно властвуют лавины, и эти люди не пошли бы искать и своего односельчанина, если б он решил сразиться со стихией и по собственной воле кануть в небесном океане. В здешних долинах уважают безумцев, ибо завтра их объявят святыми.
С Рождеством тебя, Нино!
Это ты, мама? Постой, я приготовил тебе подарок, где же он.
Вот этот снежок — круглый-круглый, белый-белый, я слепил его специально для тебя. Сегодня у нас будет пир. Сушеное мясо на ломтике сушеных фруктов, а потом кусочек сушеных фруктов на сушеном мясе. Вот напитки — чистейшая вода, когда-либо касавшаяся твоих уст, я собрал ее у самого истока, прижавшись губами к булькающему камню. Потом мы будем петь и танцевать, и я вручу тебе главный подарок. Я подарю тебе лето.
Никак не могу вспомнить, что делал вчера.
Зато сегодня я очнулся по пояс в снегу, у подножия откоса, ведущего к железной тропе. Я не помню, как покинул лагерь, понятия не имею, как я сюда попал. Помню только, как привычно стал разгребать снег перед палаткой, а потом закрыл глаза и открыл их в нескольких сотнях метров от нее. Это болезнь пастухов, недуг старика Эме. Мне страшно.
Начался новый год. Мне кажется, я чувствую в воздухе какое-то потепление, а может, мне это только мерещится. Когда растает лед? Когда я снова смогу спуститься по лестнице и покинуть свою тюрьму? Я силюсь сохранить надежду.
Я
останусь
жив
Загружать мозг, день за днем.
Список того, что я люблю. Собаки. Мед, текучий. Цвет, все равно какой. Поезда, сентябрьское утро, утро месяца несуществующего, который я могу выдумать — и кто мне запретит? Часовни, куда уже никто не ходит, те, что вырыты в ночи годами терпения, катакомбы с мерцающим в глубине язычком света, паузы в разговоре. И, конечно, Америка.
Список того, что не люблю. Вечное молчание, ветер севера, ледяное равнодушие, яичный желток, второй палец у себя на ноге, он длиннее первого, яичный белок, день рождения без мамы, когда мне десять лет, когда мне одиннадцать, двенадцать, тринадцать, пятьдесят два, — однозначно, вообще ничего не меняется.
Список женщин, которых я любил... Нет, хватит на сегодня списков.
Стою в снегу, на этот раз вблизи железной тропы. Чтобы сюда добраться, я должен был идти добрых два часа, — и вообще ничего не помню. Есть вещи и пострашнее: снова пришла стужа, и резче прежнего. Ее голубое лезвие колет сквозь воздух при каждом движении. Она без усилий взрезает палатку, пронзает одежду.
Борясь со своими блужданиями в беспамятстве, я ввел новый распорядок дня. Каждое утро я заставляю себя расчищать путь к откосу. Потом, если снег не идет, двигаюсь дальше по склону. Если ночью падает снег, начинаю все сначала. Работа изнурительная и неблагодарная, но по этой дороге я когда-нибудь выберусь отсюда. Каждое движение — искра будущего.
Я теряю в весе. Сильный кашель и лихорадка приковали меня к палатке на несколько дней. В каком-нибудь гроссбухе, видимо, написано, что срок мой еще не пришел. Однажды утром я проснулся слабый, как новорожденный, но с чистыми легкими. Я выздоровел.
Наступил февраль. И с ним мороз, настоящий.
Белое безмолвие. Феномен, которого так боятся альпинисты, — мир скраден. Пейзаж унесен ветром. Ни тени, ни рельефа, ни верха, ни низа. Просто бесконечность, белая одинаковость во всех направлениях, дурнота, утягивающая вниз, руки молотят воздух, силясь вынырнуть на поверхность, но на поверхность чего? Все — поверхность, все — дно. Все одинаковое, все белое. Тело кувыркается, вращается, бесконечно падает в эту бездну. Лечь. Не двигаться, ждать. Ждать окончания белого безмолвия.