Шрифт:
У Анны не хватило решимости отменить терапию для Лизиного малыша сразу после того, как вышло распоряжение. Официально, конечно, никакой терапии не было, но неофициально… неофициально Анна прикладывала максимум усилий для того, чтобы поддерживать хрупкую жизнь ребёнка. Но этого было недостаточно, и мальчик умирал. Умирал медленно и мучительно. И Анна ничего не могла с этим поделать.
Она чувствовала свою вину перед сестрой, видела все свои ошибки, начиная с того, что не рассказала Лизе о всей серьёзности и тяжести болезни сына, и заканчивая тем, что так и не решилась сказать о законе, о списке и о том, что ждёт в итоге малыша. Впрочем, о серьёзности болезни мальчика Лиза уже догадалась и сама — трудно было не догадаться. И поняв это, Лиза ещё больше замкнулась, закрылась в своей раковине и оттуда лишь настороженно следила за всеми процедурами, которые Анна делала для её сына. Она уже не спрашивала, поправиться ли малыш, хотя этот вопрос ещё читался в её взгляде, в её осторожных движениях. Анна отворачивалась. У неё не было на него ответа. Она даже пообещать ничего не могла.
К ослабленному организму ребёнка цеплялась любая инфекция, особенно лёгочная. А антибиотиков у Анны не было. Она установила в Лизиной палате жалкое подобие карантина, входила туда только сама, да ещё пускала пару медсестер, из тех, кому безоговорочно доверяла.
— Это ещё зачем? — надзирательница, приставленная к их больнице, толстая тётка с некрасивым плоским лицом, остановила её в коридоре.
— Зачем что?
— Палату Савельевой зачем закрыли? Почему туда никого не пускаете?
— А это что, противозаконно? — взвилась Анна. — Ну-ка ткните мне в распоряжение Совета, где написано, что это запрещено.
Тётка стушевалась и даже как-то разом сдулась, утратив и половину своей важности.
«А, нечем крыть, гадина!» — злорадно подумала Анна.
— Так ну… это, — надзирательница одёрнула форменную курточку. — А что и Павлу Григорьевичу нельзя?
Анна отметила про себя, с каким пиететом та выдохнула имя Савельева.
— И Павлу Григорьевичу нельзя, — отрезала она.
Пашке Анна сообщила о карантине несколькими днями раньше, когда он, растрёпанный и злой, появился у неё в кабинете — впервые после того раза.
— Хочешь, чтобы твой сын подхватил какую-нибудь инфекцию, давай — иди. Таким темпами он у тебя и до эвтаназии не доживёт.
Пашка вспыхнул, но ничего не сказал. Вылетел из кабинета, громко хлопнув дверью.
Анна знала, что малыш в любом случае не доживёт до эвтаназии. После прекращения терапии (те жалкие процедуры, что Анна ещё умудрялась делать, уже ничего не решали) смерть ребёнка был лишь вопросом времени. Да ещё вопросом мучений. И это было самым тяжёлым.
Сколько Анна себя помнила, она всегда хотела быть врачом. Это даже не было связано со смертью матери, нет, Анна знала, что медицина — её призвание. И она не просто желала лечить людей, она хотела большего — она хотела дарить жизнь. И когда, в последний год учёбы нужно было выбирать специализацию, Анна ни секунды не колебалась. Она помнила те первые роды, которые она приняла. Помнила резкий крик ребёнка (это был мальчик, здоровый крепкий мальчик, голосистый, звонкий). Помнила, как её учитель, Армен Иванович, похлопал её по плечу и сказал: «Ну вот, Анюта, первое крещение и такое удачное» и засмеялся. Он всегда её так называл: Анюта. А потом были ещё роды, разные, иногда тяжёлые, иногда неудачные — Анна переживала каждый такой случай тяжело и потом долго сидела над учебниками и разными медицинскими справочниками, чтобы понять, где она ошиблась, если ошиблась, и как сделать так, чтобы избежать этого в дальнейшем. А уж когда Анна стала заведующей родильного отделения одной из больниц, она приложила все усилия, призвала на помощь весь свой перфекционизм и настойчивость, чтобы превратить свою больницу в самую лучшую в Башне.
А теперь? Теперь Анна — не врач, теперь она — каратель.
Анна слышала пересуды за своей спиной, видела, как напрягались лица матерей, когда она входила в палаты, с какой опаской они задавали вопросы о здоровье своих чад, и какое облегчение сквозило в их взглядах, когда она говорила: «У вас всё в порядке». Женщины с детьми, которых она выписывала, не скрывали своей радости, старались как можно быстрей покинуть больницу, торопливо собирая вещи под завистливые взгляды других, которые вынуждены были пока оставаться, и которым было страшно, очень страшно.
Но хуже всех было тем четверым — из списка. Вернее пятерым, если считать Лизу.
Их изолировали от остальных, перевели в отдельный отсек, к которому приставили двух санитарок, прикомандированных откуда-то снизу. Это было похоже на тюрьму, только в роли заключённых в ней были четыре несчастные женщины и четыре больных ребёнка.
— Не пойду я туда больше, — молоденькая медсестра подняла на Анну красное заплаканное лицо. — Эта Руденко, она там воем воет, всех проклинает. Не пойду я туда больше, Анна Константиновна, хоть убейте меня.
— Без меня найдутся желающие, чтобы убить, — голос Анны звучал отрывисто и сухо. — И ничего здесь нюни распускать. Вы медик или кто?
Анна злилась. Не на эту молоденькую и растерянную девчонку, нет. Она злилась больше на саму себя, на то, что ничего не могла сделать. Анна понимала отчаяние находившихся у неё в распоряжении людей, потому что у всех них в сложившихся обстоятельствах не было ничего, кроме наспех состряпанной департаментом инструкции, все слова которой разлетались вдребезги, столкнувшись с воем полубезумной Руденко.