Кржижановский Сигизмунд Доминикович
Шрифт:
– Алло, говорит двадцать восьмой. Где вы?
– В сорок третьем, - глухо отзывалось из-за створ.
– Ого! и не ослабела чернильная сила? Везет перо, хотя и скрипит? Ну, не ворчите, ухожу.
Иногда Стынский не ограничивался стуком в дверь и выманивал обитателя треугольника на прогулку, для ознакомления, как он говаривал, с "глубоким тылом грядущего, сиречь сегодняшним днем". Они подымались по крутому откосу Крутицкого переулка мимо древней, с каменными балясинами поверху Успенской стены к легкому надвратному теремку, подымающему над грохотами Москвы свою из дальних веков сине-зелеными глазурями и поливами мерцающую чешую. Над извивами воротной бронзы - перегораживающая путь жесть: карантинный пункт. И двое поворачивали назад.
– И в самом деле, - улыбнулся однажды Стынский, когда они подходили уже к дому, - какая шурумбурумная ветошь этот сегодняшний день, эта вот верхняя кожица на бумажных налепях афишного столба, женщины, подкрашивающие губы, и мужчины, краснящие то, что с губ, - и все это точно из старой, со слипшимися листами, книги.
Иногда Стынский увлекал подступенного жителя на более дальние прогулки и экскурсии, знакомя его с "археологией новостей", как он выражался. Штерер, покорно сгибая плечи, появлялся вслед за своим чичероне на многолюдных литературных и научных собраниях, отслушивал речи митинга, смотрел под подымающийся занавес театра, и по глазам его, в которые не раз украдкой заглядывал Стынский, никак нельзя было угадать, напоминает ли ему вся эта пляска секундной стрелки о пережитых годах будущего или нет. Присутствие Штерера не порождало осложнений, если не считать, впрочем, мелких случайностей - вроде той, какая приключилась на лекции о предстоящей мировой войне: докладчик, плавно закругляя итоги, по несчастной случайности наткнулся зрачками на Штереровы зрачки, перепутал листки, потерял нить и не мог выкарабкаться из паузы. Было и еще два-три самоуладившихся эпизода, но в общем люди, ошивающиеся у буфетных стоек и барьера раздевалки, были слишком заняты глотанием пузырьков лимонада, пересчетом серебряной сдачи, локтем соседки и номерком, болтающимся на пальце, чтобы заметить высокого человека, спокойно проходившего за их спинами.
Правда, кой-кто в литературном мире не успел еще забыть рассказ о времярезе, врезавшийся в череду четверговых чтений у Стынского: слух о договоре на "Воспоминания" о том, чего еще не было, заставлял иных негодовать, других - осторожно нащупывать почву... почем, так сказать, будущее и нельзя ли как-нибудь и им? Кой-кто пытался расспрашивать Стынского как человека, стоящего ближе всего к совершающейся в подлестничной каморке работе, но Стынский, что ни день, становился все менее и менее разговорчивым, ответы его были желчны, кратки, энигматичны или их вовсе не было. Вообще, по наблюдению знакомых, характер хозяина четвергов стал меняться, и как будто не к лучшему. Самые четверги нарушили свой регулярный ход и затем стали. Общительный созыватель пс.-ов, веселый организатор "известняка" стал отстраняться от встреч, пересудов и литературных кулис.
Однажды во время обычной прогулки к Крутицкому теремку - это было серебристо-серым сентябрьским вечером - Штерер сказал:
Теперь я понял, почему то буду, в котором я был, виделось мне так мертво и будто сквозь пелену: я получил лишь разность меж "буду" и "не буду"; я хочу сказать: мертвец, привязанный к седлу, может совершить взъезд на крутизну, но... это, конечно, глупейшая случайность, и если б не она, вы понимаете...
Дойдя до надвратных, в серый воздух вблескивающихся древних полив, двое остановились, глядя сквозь плетение бронзовых створ на скучный булыжник карантинного двора. Помедля минуту, Штерер добавил:
– Завтра я допишу последнюю страницу.
Обратно шли молча.
Через несколько дней рукопись, вспоминающая о будущем, прописанная по входящим, переселилась в портфель редакции. Автору было предложено "наведаться через недельку". Однако не истекло и двух суток, как телефонный звонок стал разыскивать и выкликать Штерера. Штерер явился на прием. Волосы, встопорщенные вкруг наклоненной над знакомой тетрадью лысиной, нервно взметнулись навстречу вошедшему:
– Ну знаете, это что же такое?! Подумали ли вы о том, что написали?
– Мне бы хотелось, чтобы это сделали другие: мое дело факты.
– Факты, факты! Кто их видел, эти ваши факты? Где тот свидетель, спрашиваю я вас, который придет и подтвердит?
– Он уже идет. Или вы не слышите? Я говорю о самом будущем. Но если вы подозреваете...
Рука Штерера протянулась к тетради. Издатель притиснул ладонями листки к столу:
– Нет-с. Торопом только блох бьют. Не такое это дело, чтоб ах, да рукою мах. Изрядувонный казус. Поймите: заплатить за эту вот удивительнейшую рукопись двумя бессонницами я могу, подставить под ее перечеркивающие строки все вот это, - говоривший пнул рукой кипы наваленных по обе стороны стола тетрадей и папок, - это уже труднее, и притом пока там ваша улита, или как вы ее называете, едет...
Издатель пододвинулся ближе к Штереру:
– А может быть, вы бы согласились кой-что подправить, опустить, ну и?..
Штерер улыбнулся:
– Вы предлагаете мне перепутать флажки и сигнализировать: путь свободен.
Лысинный круг вспыхнул алой фаброй:
– Я прекрасно понимаю, что нельзя вмалевывать в зеркало отражения, еще лучше знаю я, что, ударяя по отражению, я...
– Разобьете зеркало.
– Хуже: подставлю отражаемому вместо зеркала спину. Время надо брать с боя, заставляя его отступать... в будущее. Да-да. Видите, я усвоил ваш стиль. О, это-то я знаю. Но лучше всего мною изучен - сейчас речь не об отражениях, а о штемпельном оттиске - этакий узкий прямоугольничек с десятью буквами внутри: "Не печатать".
Разговор оборвался меж "да" и "нет". Рукопись осталась под тугими тесемками редакционной папки. Но тексты обладают способностью к диффузии; отдельные абзацы и страницы "Воспоминаний" как-то просочились сквозь картонную папку и, множась и варьируясь, начали медленное кружение из рук в руки, из умов в умы. Листки эти прятались по боковым карманам, забирались внутрь портфелей, протискиваясь меж служебных отчетов и протоколов; разгибали свое вчетверо сложенное тело, чтобы вдвинуться в круг абажуров; буквенный налет листков оседал в извивах мозга, вкрапливался отрывами слов в кулуарные беседы меж двух официальных докладов, искривлялся в анекдот и перифразу.