Шрифт:
как сыгранная ложью невинность.
Я буду ангелом неболицым,
во снах лишь бы ты мне снилась.
Гримированный в город ночных могил,
спал между них, позабытый,
я спал под светилами всех светил,
целуя руками холодные плиты.
Писал на листьях осени загробной
любви заупокойные речи.
Писал не для того,
а чтобы
во всех строках тебя увековечить.
Толкаемый Вселенной пульсом,
тротуарными плитами вылит был,
градом немого сочувствия
тебя у безмолвия вымолил.
Оставил зловещему миру этому
ветви памяти тысячегрустные,
ты жива,
ты вся в моих куплетах,
я тебя посвятил искусству…
Вчера
закат
пурпуром пренебрег,
я лег,
накрывшись саваном простынь.
Прости же,
жизни огонек,прости,
последних искр в темневшем глазе
сразу
вдруг
не стало
там,
прости же
за печаль и гам,
воспетые в экстазе.
Глумное рифмы многострочье –
прочь,
все раньше, чем слагаемое ночью, –
прочь,
под светом хладозвездных окон –
это
нескончаемо-глубоко.
Сегодня
я
смертельно опечален,
бел как мел,
висков стальные наковальни отстучали, и теперь
ни звука…
Слышу стук я…
Кто там?
Смерть!
«Откройте дверь!» –
Мне голос сиплый.
«Шли б вы!» –
говорю я ей…
И тут,
и там
бежала жизнь,
я здесь, я здесь,
где окажись
спустя пройденную века четверть,
упало тело в блуда вертеп,
споткнувшись о закон глагола,
как правда, непристоен, гол он,
и вот он
я
в чужом стану,
уже покинувший страну,
хоть мысленно и неучтиво
облагороженный мотивом
бежать от инородных мыслей
средь тысяч букв и сотен чисел,
аршином взмыля каждый шаг,
мембраной легкого дыша,
одной-единственной дышавшей,
бежавшей
от всего,
кричавшей;
прокрикан небосвод до йоты
одной разжавшей связки нотой,
как жернов позвонка скрипевшей,
истребовав себя,
испевши,
летев,
упала где-то взаморь;
мой голос в пляске пальцев замер…
Весь мир
закатом
багровел,
пылая,
дулся
боговер,
и, выси щупая,
костер
на мили миль
в тоске простер.
Я не уйду,
и в сердца крипте
когда-нибудь
построчным скрипом
в послезаветном мире новом
воскресну я,
воскресну снова…
Обухом рифмы двенадцатисложным
ударил поэзию-дуру.
Дали
как за убийство – покуда можно
за цензуру.
Об этом
никто
никогда
не напишет
без опаски, без риска,
вот кто я,
вызволяющий поднебесье сибирское
из дебрей секвойи.
Миллионно пролистанный,
социально освистанный
за это –
слишком много истины
декабристой
в куплетах!
Последовали за мной
холодной зимой
два тяжких груза:
жена моя – муза
и рифма –
строкой…
Рельсовым набатом,
звуком вагонных колец
утекла безвозвратно,
конец…
Я полутень
и кто-то полу,
прибитый трехкубовым к полу,
варил на плахе краску дня я,
а сердце,
мысли просклоняя,
уже готовилось к развязке,
и кровь,
приняв иную вязкость,
по мокровениям заерзав,
учило пульс мой ритму Морзе;
я полутень
и кто-то полу,
уже распластанный по полу…
Свисает выше локтя стяг,
и жизнь в абсциссных плоскостях…
Мои худые вены,
простите вы,
как флейта,