Шрифт:
После того как они пролистали толстенного «Родена» и еще несколько книг поменьше, тоже посвященных скульптуре, Ганс говорит, что теперь его черед. Он покупает себе портфель (подожди еще немного, новый велосипед!) и засовывает туда полное издание Ницше. Потом с сияющей улыбкой выкладывает книги перед Алексом:
– Ну, что скажешь?
– Что эти книги можно грызть долго, – отвечает Алекс, сморщив нос.
– Конечно, – соглашается Ганс, – но они того стоят.
– Даже не знаю, – говорит Алекс. – Философия… – Он пожимает плечами и, пожевав мундштук своей трубки, добавляет: – Бог ведь есть? Тогда что еще нужно?
Ганс с большим трудом сдерживает свое негодование и, немного запинаясь, выдавливает:
– Н-но… Ницше, он… его высказывания о современной культуре… форме без содержания и… о свободном человеке…
– А давай, – предлагает Алекс, – ты почитаешь своего Ницше, а я почитаю что-нибудь, что нравится мне?
Так они и поступают, однако случившееся не идет у Ганса из головы. В конце концов, этот Алекс разумный малый, так почему же отрицает высшую форму мышления?
В следующий раз Ганс снова приносит портфель, однако теперь в нем лежит одна-единственная книга. Алекс вытягивается на земле во весь рост и с любопытством смотрит на Ганса:
– Снова ты со своей философией?
Ганс лишь слегка усмехается, а потом вытаскивает книгу. Алекс удивленно округляет глаза.
Прежде они никогда не обсуждали политику. Негласно сошлись на том, что пропускать еженедельные военные учения – дело совершенно естественное, будь то просто из-за лени или из-за других причин. Между ними не существовало никаких договоренностей на этот счет.
– С первого апреля тысяча девятьсот двадцать четвертого года я начал отбывать свой тюремный срок в крепости Ландсберг-на-Лехе по приговору Мюнхенского народного суда, вынесенного в тот же день, – читает Ганс твердым голосом. Пропускает это предисловие и переходит к воспоминаниям Гитлера об отчем доме, точнее к призывам объединить германскую Австрию со Старой империей: – Тогда плуг станет мечом, тогда из слез войны вырастет хлеб для будущих поколений.
Алекс продолжает смотреть на него широко раскрытыми глазами.
– Что это вообще значит? – вдруг спрашивает Ганс, отрываясь от книги. – Речь о плуге или все-таки мече? Или это метафора ради метафоры? И с каких пор хлеб, словно какой-то овощ, растет из земли? То есть из слез?
Напряженное лицо Алекса чуточку расслабляется, губы растягиваются в широкой усмешке.
– Подожди-ка! – восклицает Ганс. – Здесь еще столько странностей… – Он перелистывает несколько страниц. – Вот, например. Он пишет, что родился в «небольшом городишке, освещенном золотыми лучами мученичества немецкого народа». Похоже, мученичество немецкого народа освещает целые города! Или вот, послушай. Эта фраза мне особенно нравится: «Когда этому тринадцатилетнему мальчику исполнилось семнадцать». Чтобы в тринадцать стать семнадцатилетним?! На такое способен только отец нашего фюрера! Или вот еще…
Ганс снова принимается листать страницы, но Алекс, громко расхохотавшись, протягивает ему бутылку с вином:
– Держи. Выпей и отложи книгу, пожалуйста. Эти отрывки звучат нелепо.
– А ведь я даже не дошел до политики, – возражает Ганс. – Но сначала давай почитаем о том, как наш фюрер преуспевал в каждой профессии, за которую брался, из-за чего у бедняги просто не было другого выбора, кроме как стать фюрером…
Они превращают это в игру: передают между собой книгу, по очереди открывают и читают вслух. На каждой странице находится кривое предложение, неуместное сравнение или неудачная метафора. Они зачитывают друг другу длиннющие предложения с бесконечным числом запятых и до смешного сложных конструкций. «Как пламенно вспыхнул бы Шиллер! С каким возмущением отвернется Гёте!»
Во время прочтения сего шедевра они думают о том, что негодование Шиллера описано как спонтанное самосожжение, а Гёте обошелся без сослагательного наклонения, которое звучит попросту странно. Столько глупостей, что приходится запивать вином, чтобы не отупеть, – это они и делают, с каждой фразой отпивая по глоточку.
Некоторые предложения они читают не вслух, а про себя. Предложения, которые оставляют на языке неприятный привкус. Ганс с Алексом не говорят о разных расах, об уничтожении еврейского народа, о делении людей на достойных и недостойных жизни. Пока не говорят, потому что не хотят сегодня об этом думать. Сегодня они хотят повеселиться и насладиться тем, что нашли друг друга. Сегодня они смеются над заботами и страхом, который мог бы сковать, не будь они вместе.
1917–1921 годы
Александр Шморель рождается в Оренбурге на Урале в том же году, когда в России вспыхивает революция.
Его отец, Гуго, родом из немецкой семьи, которая давным-давно обосновалась в Российской империи и нажила небольшое состояние на торговле мехами, вагоностроении, паровой лесопилке, – семья была большая и разносторонне одаренная.
Его мать, Наталья, – русская. Дочь священника, хорошенькая, как картинка. По крайней мере, такой будет вспоминать ее Алекс.
Они необычная пара. Немцы, как правило, женятся на своих: русские им не доверяют, да и богатство – это далеко не все. Но Наталья и Гуго настроены решительно. Главное, что они нашли друг друга, они вместе, вместе они и останутся. «В вере и в любви нужно проявлять упрямство», – говорит Наталья. Они венчаются по православному обряду в красивой церкви, где с золотых икон на них гордо взирают сотни святых.
Гуго не торговец и не ремесленник, а врач. Руководит больницей для немцев и австрийцев. Прежде он работал в московской университетской больнице, но после начала войны немцы там больше не в чести. Война не только сделала всех немцев подозрительными, но и превратила их во врагов. Гуго сослали в Оренбург как «гражданского военнопленного», и Наталья последовала за ним. Немецкая больница – по сути, полевой госпиталь, как теперь и все больницы, на койках лежат раненые и изуродованные солдаты, в бреду мечтающие о Германии.