Шрифт:
– Врешь, – перебил его Збигнев, рыжее лицо его с конопушками стало мрачным.
– Как Бог свят, – побожился лейтенант и даже дернул связанными за спиной руками, как бы собираясь перекреститься. – Истинный крест, чтоб мне сдохнуть, если вру!
– Сдохнешь, не беспокойся, – пообещал Збигнев.
Мазур сделал обиженное лицо. Да что ж такое-то происходит, почему ему не верят, он же правду говорит?
– А вальтер у командира зачем стянул? – Збигнев криво улыбался, видно было, что ни единому слову русского он не верит, хоть тот и наполовину поляк.
Старлей отвечал, что вальтер на земле валялся. Командиру в таком состоянии пистолет все равно не нужен, даже опасен: помстится что-нибудь в бреду, схватит, палить начнет, убьет кого-нибудь из своих же, а то и в себя самого пулю всадит по случайности.
– А ты, гляжу, заботник, – недобро усмехнулся Збигнев.
Мазур только плечами пожал: да он о себе заботился в первую очередь – не хотелось по глупости пулю получить. Но дело-то не в этом. Дело в том, что вокруг фрицы засели, скоро, по его прикидкам, попытаются захватить партизан врасплох. Пора уже лататы задать, а то как бы драться не пришлось…
Справедливости ради, говоря так, Мазур не очень-то и врал. Роту эсэсовцев он действительно заприметил в паре километров от лагеря еще ночью. Те затаились и чего-то ждали – может быть, восхода солнца. Не факт, что охотились они именно за пляцувкой Каминьского, но зачем-то же они сюда пришли в столь неурочный час!
Однако Збигнев лейтенанту все равно не поверил. Ты, сказал, все это выдумал, чтобы мы тебя не расстреляли и не повесили. Советскому, сказал, веры нет, соврет, сказал, недорого возьмет. Мазур пытался спорить, говорил, что какой же он советский, если у него мать – полячка, но рыжий только отмахнулся: молчи, пся крев! Мать твоя никакая не полячка, а вокзальная шлюха, а отец – Тургенев, так что молись своему русскому черту, скоро ты с ним увидишься…
Лейтенант с тоской подумал, что именно черт и никто иной занес его в этот собачий лагерь. Не надо было сюда соваться, а партизаны с эсэсовцами как-нибудь сами бы разобрались.
Впрочем, сейчас было не до эсэсовцев. Надо было решать насущную задачу, а именно – как выбраться из передряги живым. Он бросил быстрый взгляд по сторонам. Два других партизана стояли в некотором отдалении, спорили о чем-то, на них со Збигневым не смотрели. Видимо, все-таки придется бежать; вопрос только, как именно? Можно, конечно, броситься в кусты, надеясь на русский авось и на то, что, если бог не выдаст, свинья подавно не съест. Однако тут велик был шанс, что Збигнев побежит за ним и, пользуясь тем, что руки у Андрея связаны, собьет с ног, а прежде чем в расход пустить, запинает до полусмерти.
Впрочем, был вариант и похитрее. Пнуть рыжего в пах, потом, когда согнется от боли, – сапогом в подбородок, чтобы мозги отшибло, и в кусты. Збигнев лежит без сознания, остальные бойцы в их сторону не смотрят – когда еще опомнятся, побегут за лейтенантом. Тут главное – хотя бы метров на тридцать оторваться, а потом ищи его в лесу, свищи. Отсидится где-нибудь за деревом, перетрет веревку о корень и с новыми силами отправится дальше. Куда, спрашивается, дальше? А куда и шел, то есть к матери.
Лейтенант ведь не соврал партизанам, когда сказал, что к матери идет. Давеча в кабинете у Елагина заболтал он Мишку: давил на жалость, к старой дружбе взывал, просил отпустить хоть на несколько часов, чтобы со взводом проститься. Само собой, ни с кем он прощаться не собирался, а собирался драпануть куда глаза глядят.
Почему драпануть? А потому что Елагин ясно сказал ему, что статья у него 58-я, а пункт – антисоветская агитация и пропаганда, то есть такой, по которому и расстрелять могут. Другой бы кто, может, и не поверил бы, понадеялся, что разберется советская власть, разберется и отпустит. Вот только Андрей не такой был дремучий дурак, чтобы на доброту советской власти надеяться. Во-первых, по его мнению, советская власть – это одно, а власть НКВД – совсем другое. Был он человеком взрослым, образованным, разного повидал и умел делать выводы из того, что видел. Кому-кому, а ему было ясно, что если уж взял его НКВД в крепкие свои объятия, то просто так не выпустит.
Нет, антисоветчиком он не был и родину любил, а иначе не пошел бы на фронт добровольцем. Больше того, если бы дали ему гарантию, что не расстреляют, а просто посадят в лагерь, пусть даже и на приличный срок, может, и не стал бы никуда бежать, может, стерпел бы. Однако гарантии, что останется он жив и не прислонят его к стенке за придуманную вину, никто ему дать не мог. Потому и просил он Мишку Елагина отпустить его хоть на несколько часов. Но Мишка не дурак оказался: отпустить-то отпустил, но, во-первых, назначил ему сопровождающего, во-вторых, забрал оружие и документы, и в-третьих, повезли его не на передовую к разведчикам, а совсем в другую сторону, в штаб армии. Мазур понял, что Елагин его обманул и фактически тем самым определил дальнейшие действия лейтенанта.
Конечно, без документов, да еще в военное время, делать ему на родине было нечего. Свободным здесь он оставался бы до первого патруля. А бегать до конца жизни, словно заяц, и прятаться по глухим норам – ищите другого дурака. К тому же ясно было, что никакая беготня его не спасет: на территории СССР личность его срисует первый же попавшийся сексот, чекист или просто доносчик. Следовательно, бежать приходилось в направлении врага. Вставал, однако, вопрос, что делать ему у немцев? Перейти на их сторону, сдаться, сделаться предателем, власовцем? От одной этой мысли его начинало мутить. Нет, не затем он спасает свою жизнь, чтобы стрелять по вчерашним боевым товарищам. Тогда как быть?