Шрифт:
Кроме того, Стишинский когда-то в далекой молодости составил вместе с неким Матвеевым небольшой, в несколько десятков страниц, сборник крестьянских обычаев в области наследования[249] и поэтому почитал себя за обязательного защитника крестьянского сословного, руководствующегося обычаями суда.
Все эти отличительные свойства Стишинского были известны, хотя не в полной мере, и мне, так как я имел с ним дело еще по работе в Особом совещании по делам дворянского сословия, управляющим делами которого он состоял, и меня, конечно, смущало, как при этих обстоятельствах пойдет у нас совместная работа и какие установятся личные отношения. На деле, однако, и то и другое наладилось без всякого труда и без малейших трений. Обусловлено это было двумя свойствами Стишинского весьма различного порядка. Первое из них состояло в том, что в представлении Стишинского воля и мысль всякого начальства были столь же священны и подлежали столь же строгому соблюдению, как действующий закон. По отношению же к Плеве, своему долголетнему начальнику, Стишинский держал себя в высшей степени подчиненно и никакие его решения никогда не оспаривал. Таким образом, коль скоро Плеве признал соответственным поручить другому лицу руководство, по существу, работами по пересмотру узаконений о крестьянах, а ему предоставил лишь председательствование в коллегиальном обсуждении вырабатываемых законопроектов, так Стишинский этому всецело подчинился. Другая причина, приведшая к установлению между нами наилучших отношений, была исключительная личная порядочность Стишинского. Абсолютно чуждый всякой интриге, лишенный к тому же чувства зависти и мелкого самолюбия, Стишинский вполне удовольствовался той ролью, которая была ему предоставлена, и ни прямо, ни косвенно не стремился ее изменить.
В результате молчаливым между нами соглашением установился такой порядок, что большинство текущих дел по земскому отделу, в том числе почти все рапорты в Сенат, проходили мимо меня непосредственно к Стишинскому, который объяснялся по их поводу с моими сотрудниками, все же дела общего значения, а равно возникающие принципиального значения текущие дела, равно как все личные назначения по крестьянским учреждениям, проходили мимо Стишинского и докладывались мною непосредственно Плеве. Правда, доклады эти по обычаю должны были происходить в присутствии товарища министра, т. е. Стишинского, но на практике и этот порядок был отменен, так как Плеве назначил мне временем доклада те дни и часы, когда Стишинский должен был присутствовать во 2-м департаменте Сената. При этом Плеве отнюдь не скрывал, что делал это вполне сознательно, неоднократно встречая меня фразой: «Так как сегодня Александра Семеновича нет, нам можно говорить по душам».
Словом, создалось такое положение, что Стишинский не только не вмешивался в управление земским отделом, но был совершенно вне курса того, что в нем делается: многие выработанные в отделе законопроекты отправлялись на заключение ведомств, а затем представлялись в Государственный совет при полном неведении Стишинского о самом их существовании. И вот тут-то в особенности обнаруживалась необыкновенная добросовестность Стишинского. Дело в том, что в Государственном совете представления Министерства внутренних дел по земскому отделу должен был защищать он же, причем, однако, узнавал он об этом обыкновенно лишь за несколько дней до их слушания. И вот Стишинский в Государственном совете защищал эти представления во всех их мельчайших подробностях и лишь накануне их рассматривания Советом, обычно в очень поздние часы ночи — мы оба занимались по ночам, спрашивал меня по телефону, как ему наиболее убедительно мотивировать то или иное предположенное правило, которое ему не совсем понятно.
Свою добросовестность и совершенно исключительную деликатность по отношению ко мне Стишинский проявлял и в другом отношении, а именно — он считал своим долгом по всякому представлявшемуся ему важным делу, дошедшему до него помимо меня, спрашивать мое мнение. Происходило это также исключительно по ночам и по телефону, что, признаюсь, меня иногда просто бесило, так как то, что Стишинскому представлялось исключительно важным, в моем представлении имело лишь весьма малое значение, а объяснения по телефону, продолжавшиеся иногда часами, я просто ненавидел. Но, как я ни убеждал Стишинского, что мне совершенно безразлично, как Сенат решит то или иное дело, — наши телефонные разговоры касались преимущественно этих дел, — он все же в течение продолжительного времени продолжал таким путем спрашивать мое мнение, пока, наконец, не убеждался, что ничего путного от меня не добьется.
Впрочем, бывало, что мои сослуживцы, не особенно его любившие за его мелочность, никак не могли сговориться со Стишинским по какому-либо делу и в таком случае обращались ко мне с просьбой лично с ним переговорить, но обычно я, для скорости, направлял такие дела иначе, а именно — просто представлял их на подпись Плеве, который всегда подписывал подобные бумаги, не читая. Сам же Стишинский этого даже не подозревал, так как про всякое дело, уходящее из его непосредственного поля зрения, он тотчас забывал.
Столь же благополучно наладилось у нас и рассмотрение под председательством Стишинского проектов новых законоположений о крестьянах. Правда, вначале Стишинский стремился свести всю эту работу к введению в закон лишь последовавших в разъяснение действующего закона многочисленных сенатских решений, иначе говоря, к простой кодификационной работе, которую он тем более любил, что именно этим был исключительно занят на своей предшествующей должности товарища государственного секретаря. Однако на этой позиции он удержался недолго, и я решительно не помню ни одного, даже мелкого, случая, когда бы он в конечном результате не согласился с моим мнением. В крайних случаях мне достаточно было сделать видимость уступки, состоящей в некотором изменении редакции предположенного новшества, чтобы получить и его согласие. При этом также проявлялась основная особенность Стишинского, а именно преклонение перед совершившимся. Согласившись, иногда после довольно упорных возражений, с каким-либо новым принципом, он уже почитал его священным и горячо поддерживал всякие предположенные способы его осуществления на практике. Именно это произошло с вопросом о поощрении крестьян выселяться на хутора и комассировать[250] свои надельные земли в отрубные участки. Считая первоначально, что это будет содействовать разрушению общины, неприкосновенность которой он, конечно, отстаивал, Стишинский против признания этой меры, принципиально желательной, в течение нескольких длительных наших совещаний упорно возражал, когда же, наконец, согласился, то превратился в самого горячего ее сторонника. При таких условиях участие Стишинского в разработке проектов новых узаконений о крестьянах не только не было вредным, а, наоборот, весьма полезным как редкого знатока всей обширной сорокалетней сенатской практики, несомненно осветившей многие стороны крестьянского быта и распорядков.
Восстанавливая в памяти образ Александра Семеновича, вспоминая неизменно существовавшие между нами лучшие отношения, невзирая на все различие наших политических взглядов, причем различие это становилось с годами все более резким, я не могу еще раз не подчеркнуть удивительное благородство его характера и чрезвычайную скромность. Я не знаю другого такого человека, который мог бы примириться с теми условиями, в которые нас поставил Плеве; я не встречал людей, согласных столь добродушно и без малейшего чувства внутренней обиды или горечи превратиться в подручного лица, иерархически ему подчиненного. Конечно, этому помогало то обстоятельство, что Александр Семенович искренне был убежден в первостепенном жизненном значении тех дел, которые достались на его долю. Тем не менее Стишинский не мог не сознавать, да он этого, впрочем, и не скрывал, что о существе дела, которым он будто бы ведал, он не осведомлен. Не испытывать при таких условиях ни малейшего чувства неприязни ко мне, что в полной мере сказалось после кончины Плеве, когда у него уже не могло быть никаких своекорыстных побуждений выказывать мне прежнюю дружбу, мог только человек глубоко порядочный и всецело лишенный мелкого самолюбия. Да, Стишинский был, несомненно, человеком, смотрящим на белый свет не иначе как через чрезвычайно узкую щель, но вместе с тем искренне преданным порученному ему делу и горячо любящим Россию. Чванства, горделивости в нем совершенно не было, а его покорность судьбе была необычайна. С особой силой проявилась эта черта у Стишинского уже после революции, когда, лишенный всяких средств, он вынужден был для обеспечения себе пропитания служить сначала в Одессе, а потом в Крыму переводчиком при французской миссии, получая за это ничтожное вознаграждение. Надо было видеть, с каким достоинством, без всякого кривлянья, спокойно и безропотно подчинялся он судьбе и как, почти семидесятилетний старик, привыкший в течение всей своей жизни к комфорту и довольству, мужественно переносил всевозможные лишения и бедствия. Правда, первоначально революция его сразила. Арестованный при Временном правительстве без предъявления ему каких-либо обвинений, он просидел в одном из казематов Петропавловской крепости свыше месяца и вышел оттуда физически и нравственно разбитым. Я видел его почти тотчас после его освобождения из-под ареста и был поражен как происшедшей в нем переменой, так и отсутствием у него какой-либо злобы к лицам, ни за что ни про что подвергшим его тяжкому оскорблению. Видел я его засим в последний раз в Крыму осенью 1920 г., во время нахождения там армии генерала Врангеля, и вновь изумился, но на этот раз уже тому, насколько он легко, а следовательно, мужественно, перенес все бесчисленные испытания, которые выпали на его долю за истекшие уже к тому времени почти четыре года революции. Эвакуированный затем в Константинополь, Стишинский прожил там еще больше года, продолжая зарабатывать себе скудное существование упорным личным трудом. Но силы его, очевидно, уже иссякли, и первая схваченная им простуда уложила его в могилу. Мир покоящемуся на чужбине праху его!
Возвращаюсь к ходу работ по пересмотру узаконений о крестьянах. Как я уже сказал, главная цель, которую я преследовал при этом, — добиться так или иначе, правдами или неправдами, уничтожения земельной общины и перехода крестьян к личному и по возможности обособленному владению как надельными, так и приобретенными ими в составе обществ и товариществ землями. В этом вопросе надо было, разумеется, считаться прежде всего с мнением Плеве. На деле, однако, оказалось, что определенного мнения у него по этому коренному вопросу не было. С одной стороны, ему казалось, что общинная форма землевладения составляет неотъемлемую особенность всего крестьянского уклада. В этом его, между прочим, поддерживали однажды вызванные им в Петербург представители правого крыла московского дворянства и земства, мнением которых он весьма дорожил. При их участии состоялось у Плеве особое совещание, где обсуждались те главные основания, на которых надлежало бы произвести весь пересмотр узаконений о крестьянах. Среди участвовавших в этом совещании припоминаю в настоящее время лишь Ф.Д. Самарина, туманно развивавшего туманный славянофильский взгляд по этому вопросу. Совещание это, имевшее, впрочем, характер беседы, причем Плеве даже не пригласил на него Стишинского, никаких заключений не формулировало и вообще ни к чему определенному не пришло, но по вопросу об общине голоса москвичей определенно раздавались за ее всемерное сохранение. С другой стороны, Плеве не мог не признавать, что понятие о праве собственности может быть прочно внедрено в русское крестьянство лишь при условии превращения самого земельного крестьянства в полноправного собственника состоящей в его пользовании земли. Несомненно влияло на Плеве, в смысле, разумеется, несколько отрицательного отношения к общине, то обстоятельство, что социалистически и революционно настроенные круги с жаром поддерживали общинное землепользование. Однако на сколько-нибудь решительную меру в этом направлении, как по малому знакомству с этим вопросом, что он, конечно, сознавал, так вообще от отсутствия у него широкого реформаторского размаха, Плеве, конечно, не был способен. В результате, по правде сказать, никаких определенных указаний по этому предмету Плеве не дал. Было implicite[251] признано, что о насильственном, принудительном, силою закона, упразднении общины речи быть не может; что же касается мер, способствующих естественному распаду общины и степени их желательности, ничего заранее установлено не было. Для меня стало ясно, что вести открытую борьбу против общины как таковой не приходится, что таким путем никаких результатов достигнуть нельзя. Необходимо было действовать в этом направлении постепенно и по возможности прикрываться каким-либо другим флагом; надо было перенести спор об общине в иную плоскость, говорить не о ней, а вообще о рациональном землеустройстве, при котором переход крестьян к личному землевладению хотя и входил непременным элементом, но не составлял сам по себе конечной цели. При такой постановке вопроса целью являлось разрешение задачи, по существу бесспорной, а именно повышение производительности земли, состоявшей в пользовании крестьян. В соответствии с этим я приложил все усилия к перенесению центра тяжести в проекте нового положения о землепользовании крестьян на те его разделы, которые касались собственно землеустройства крестьянских владений. Были разработаны подробные правила, имеющие в виду уничтожение дробности и чересполосности крестьянских земель, а также так называемого дально- и длинноземелья. Эти чрезвычайно распространенные в средней черноземной полосе и не чуждые Малороссии существенные недостатки крестьянских владений, присущие как общинному, так и подворному земельному строю, можно упразднить лишь путем расселения крупных сел на мелкие поселки, а посему были облегчены все существовавшие формальные препятствия к такому расселению, прежде всего посредством предоставления определенному числу крестьян, входящих в состав общины, права выселиться из пределов общего селения в отдельный поселок, владеющий принадлежащими ему землями в более компактной окружной меже, чем достигается приближение полевых земель к селитьбенному месту. Однако вполне устранить эти недостатки, а главное, предоставить право каждому крестьянину вести свое хозяйство вполне самостоятельно, вне зависимости от общепринятой в крестьянской среде системы полеводства, иначе говоря, дать ему возможность постепенно перейти к более интенсивному землепользованию с многолетними и плодопеременными севооборотами, можно только при сведении всей состоящей в его пользовании земельной площади в одной окружной меже, иначе говоря — в один отрубной участок. В соответствии с этими идеями в области крестьянского землеустройства основной и конечной целью было признано распределение всех крестьянских земель на отдельные самостоятельные участки с перенесением в их пределы жилых и хозяйственных строений, т. е. образование отдельных хуторов. Однако само собою разумеется, что хуторская система крестьянского землевладения осуществима только при праве личной собственности на землю. Община, по самому своему существу, вполне обособленного землепользования без само-упразднения допустить не может, так как передел земли, как всякому известно, при нем фактически неосуществим. Тем не менее в таком виде меры, направленные к предоставлению отдельным членам общины права выхода из нее, с одновременным выделением в их личную собственность причитающейся им доли общинной земли, утрачивали характер юридический, направленный к распаду общины, приобретая значение меры экономической, преследующей повышение в крестьянской среде уровня сельскохозяйственной техники, т. е. крестьянского благосостояния.