Шрифт:
Василий не мог выехать, был конец месяца, в цехе случился аврал. Было решено: пусть Марина с дочкой едут раньше, а он приедет позднее.
Он сам отправился на аэродром, купил жене и дочке билеты на самолет до Киева.
Таня сказала:
— Папа, мы будем очень-очень ждать тебя…
— Я непременно приеду, — пообещал Василий. — Ровно через пять дней.
Он прижался лицом к тугой Таниной щеке. Что за нежная кожа, даже коснуться ее страшно своим небрежно выбритым подбородком!
Он махал рукою издали, когда Таня вместе с матерью шагала по летному полю. Таня поминутно оборачивалась и тоже махала ему маленькой ладонью. А потом она и Марина взобрались по трапу наверх, Марина подняла руку. Он знал, она не различает его издали и подняла руку наугад, догадавшись, что он стоит все там же и глядит ей вслед. И хотя он был уверен, что она не видит его, он тоже поднял руку на прощанье.
Больше ему уже не пришлось свидеться с ними. В ту пору он окончательно лишился сна, по целым ночам лежал, глядя в потолок, смутно белевший над его головой. Читать он не мог, как ни пытался, прямо в глаза снова и снова кидался ослепительный яркий свет июльского дня, на побуревшей от зноя траве летнего поля бежали Танины ноги в красных сандалиях с белыми ремешками, в белых носочках. Потом ноги останавливались, Таня оборачивалась, глядела назад — осмугленные загаром тугие щеки, искрящиеся радостью глаза, негустые светло-русые кудряшки на лбу…
Он силился приблизиться к ней, дотронуться рукой, но она ускользала от него стремительно и неотвратимо. И он опять открывал глаза, и опять над его головой слабо светлел потолок, с улицы доносился приглушенный шум проезжавших по мостовой машин.
Должно быть, никогда не изгладится в памяти телефонный звонок, прозвучавший особенно пронзительно в то раннее летнее утро. Уже два дня прошло, как уехали Марина и Таня, и он собрался через три дня полететь туда же, на реку Десну, ровно через три дня…
На такси, которое везло их от аэродрома к Киеву, налетел грузовик с пьяным водителем за рулем…
— Как погибли? — спросил Василий. — Марина и Таня? Они где?
И снова тот же голос в телефонной трубке, печально, но неумолимо повторял одни и те же, невообразимые, невероятные слова:
— Погибли все пассажиры. И ваша жена с дочкой тоже…
Иногда, много позднее, ему приходили в голову мысли о том, как непрочна, коротка человеческая память.
Марина столько сил отдавала профилакторию, а ее уже никто не помнит из тех, кто отдыхает там; в зимнем саду растут пальмы и лимоны, которые она когда-то привезла из Братцевской оранжереи, в холле на втором этаже стоит рояль, купленный ею, висят на стене картины, которые она подарила профилакторию. А ее не помнят. Спроси на выбор любого рабочего — помните доктора Вышеславцеву, заведующую профилакторием? Из десяти, может быть, трое-четверо ответят, что помнят, остальные не знают даже, немудрено, с каждым днем на завод вливается все больше молодежи…
Правда, однажды ему встретилась на заводском дворе Дарья Федоровна, бывшая кастелянша. Она уже давно не работала, еще больше растолстела, стала настоящей бочкой.
Он бы ее не узнал, но она первая бросилась к нему, схватила за руку, заплакала. Плача, всхлипывая, повторяла все время:
— Я ее, Мариночку, что ни день вспоминаю! Что за женщина была! Сокровище!
И плакала все надрывнее, а Василий, с трудом удерживаясь от слез, удивлялся в душе: «Марина ее донимала, упрекала за нерадивость, а она о ней жалеет. Значит, по-настоящему хороший человек, значит, понимает, что и Марина была по-настоящему хорошей…»
Как-то, когда дома, казалось, уже невмоготу быть, он отправился на Житную улицу, к Евдокии Алексеевне. За эти годы, случалось, он бывал у нее, не часто, но все-таки, не забывал старуху, однажды пришел с Мариной, но, кажется, Марина не пришлась ей по душе, у старых людей свои взгляды, на них не всегда легко угодить. И Марина, надо сказать, отнеслась к Евдокии Алексеевне довольно равнодушно, вскоре же позабыла о ней, как не знала никогда раньше, а Василий, все-таки, изредка, но заходил к ней, принося подарок и что-нибудь вкусное, старуха была охоча до сладкого.
Прошел уже год со дня гибели Марины и Тани, но боль в сердце, казалось, не утихала.
Он изменился, похудел, первая седина засветилась в русых, сильно поредевших волосах. Он стал угрюмым, еще более молчаливым, чем раньше. Ночами часто не спал долгими часами, лежал, думал, вспоминал.
Иногда, когда все-таки удавалось заснуть хотя бы ненадолго, ему снилась то Марина, то Таня, Марина говорила что-то. Просыпаясь, он никак не мог вспомнить ни одного слова, а Таня во сне казалась неизменно веселой, смеющейся, на розовых щеках вспыхивали ямочки, блестели белые, чистые зубы. Порой она виделась ему такой, какой была в тот, последний, раз на летном поле, бежали быстро ее легкие ножки в красных сандалиях с белыми ремешками, ветер трепал волосы надо лбом, она оборачивалась, улыбалась ему, исчезала где-то вдалеке, сколько он ни пытался во сне разглядеть, куда она скрылась, так ни разу ему не удалось ничего увидеть.
Потом он просыпался и долго лежал, закрыв глаза, стараясь не думать и не вспоминать. Иногда ему удавалось снова заснуть ненадолго, без снов, словно в воду с головой, в темную, без единого просвета воду…
Евдокия Алексеевна словно бы законсервировалась, нисколько не изменилась за все эти годы, все такая же маленькая, шустрая, подвижная, на глазах большие очки с толстыми стеклами.
Сидели, пили чай из давнего знакомца-самовара, время от времени поглядывали друг на друга.
— Постарел ты, тезка, — сказала Евдокия Алексеевна, с легкой руки своего мужа она тоже звала Василия тезкой. — Весь какой-то пооблинялый стал…