Вход/Регистрация
От фонаря
вернуться

Гандельсман Владимир

Шрифт:

Что за жалость зажалась в груди! Вон он я поскальзывается в фарах почтового фургона и, артистом ансамбля песни и пляски совершив присядочное па, восстанавливает прямохождение и скрывается за углом…

И другой январь, нет, декабрь полыхает дальний, на платформе Зеленогорска в сторону Репино, и Новый год на носу сосулечном, час-другой до двенадцати, езды всего ничего, под мышкой бутылка шампанского, в кармане водки ноль семьдесят пять, еду к друзьям, снег валит, и нет электричек наглухо. И тогда вскомкивается движение издали, и подходит горбь человеческая, и говорит, оценивая гиблость ситуации: „Ну шо, братка, деять буим?..“, и глядит на мое снаряжение, я молчу, „Ну шо, братка, деять буим?“ – повторяет, и навсегда фраза эта врезается в мозг мироздания, „я-то сам с Тайшета, а ты?“. А что „деять“ было? Встретили Новый год на платформе…

И столько сцен высвечивает фургон, сколько гудков раздается в трубке, и столько же раз лежащая в темноте комнаты Мара видит майский день: с Дариком мимо Вагановского, чуть не сказал ваганьковского, куда она приехала поступать, но никогда не… Тюльпаны нежнейшего разброса и раскраса в руке, он поет ей свою симфонию сю-сю-ля-ля-мажор, первый день их романа… Она никогда никуда не поступит, погрузившись в чадное облако, в облако чад, и став невольницей ночных бдений студийных режиссеров-операторов-сценаристов, с тремя перерывами на рождение чад, с долгим далеко за полночь варением сациви для дорогих гостей, глядя на них сначала с восхищением, потом вежливо-терпеливо, потом окаменевая и немея для экономии сил, и все видя – сквозь недосып и омертвение, – видя, как в киношном повторе, тот проход: тюльпаны, поющий Дарик, светлейший скверик, воздушный шарик, бурливый Терек, – и выход сквозь Екатерининский садик на Невский, мать моя женщина…

„Сколько солнца – так он говорит, – сколько солнца, любовного стонца и женского лонца“, – и снова поет, а она слушает и любуется им не отрываясь…

И еще одна сценка впрыгивает на подножку уходящего фургона, еще одна, пока он не дозвонился, – тоже солнечная, пахнущая то укропом, то сельдереем и петрушкой, то свежепросоленными огурцами, перенюхивающая запахи от прилавка к прилавку, на Ситном рынке сценка: они с Дмитрием затовариваются, и Дарик прижимает к груди кулек с яблоками и замирает, пытаясь удержать взглядом то, которое норовит выкатиться, и выкатывается, и, соскользнув по перекошенному и спасающему его телу Дарика, медленно и неровно подпрыгивает три раза на асфальте, и замирает…

И тут он дозванивается – „Мара, творчество – понятие круглосуточное, ты же знаешь, мы с великим поэтом Андреем Львовичем должны поработать над арией Медеи…“ – и дальше звонит, и вытягивает Андрея из дома – „Великий поэт Андрей Львович? Я вас приветствую и подъевреиваю в „Бриге“, надо потрекать“ – тот под чертыхания жены выбирается из постели, бормоча, что, может быть, запустят картину на студии и он заработает наконец-то, хоть ценой ненависти женовней, но заработает, и они вырвутся из нищенства, приступов ее ярости, кретин, тупица, бездельник, переоденься, все провонял пoтом, как дожить до получки, из его бледнения, резкого отхлыниванья крови от лица, из почти потери сознания и стремительного старения в оттаиванье, „куда среди ночи“, „тут через дорогу“…»

Мой американский колледж одной стороной выходил на кладбище. Чистое, зеленое, с аккуратными надгробиями. Когда бы я ни проходил мимо, всегда группка около свежей ямы, замершая, кинематографическая, цветная. Если дождь – под навесом.

C Рождества начинались каникулы, общежития пустели, и своей мертвой тишиной, изредка припорошенной снегом, кампус сливался с кладбищем совершенно. В этой тишине погромыхивали поезда, идущие вдоль Гудзона, хотя станция находилась за тридевять земель, в другом конце города. Представьте себе, что где-нибудь на безлюдной улице, ночью, вы садитесь в машину, покрытую прозрачным, почти теплым инеем и включаете дворники. Вот с таким очистительным до сквозной и черной белизны тиканьем шло время.

И я мысленно возвращался в то купе, в котором ехал на похороны матери моей жены, то было в 1975 году, она умерла за день до того, как я отправился в путь, скоропостижно, а назавтра утром собирались хоронить. Жила она в В-о, часах в девяти от подмосковного городка, где я оказался в те дни, поезд уходил ранним вечером, а прибывал среди ночи.

Я думал о том, что есть люди словно бы не предрасположенные к жизни, – их смерть не кажется непостижимой, – их присутствие не назойливо и не любовно. А другим она идет до такой степени, что приключившаяся смерть с ними никак не вяжется. И Т. Б. (мы c женой ее звали Тэ-Бэ) была из таких. Она не заискивала в житейских радостях, но, непредставимая без улыбки и доброты, была невозмутимо нестареющей и прилаженной к естеству.

Я думал о ней: откуда всегдашняя опережающая доброта? И ясно увидел ее природу. Она заключалась в слепом доверии душевному движению. В легкой свободе ему следовать не рассуждая. Я думал о том, что в некое свое несуществующее качество следует броситься – и только тогда оно появляется. Если не бросился в щедрость, ее нет. Не в мире (в который она должна быть направлена) – во мне (а я и есть мир, весь мир). Сначала – излучить, и только потом она рождается, в знак благодарности за мою решимость превысить свою исходную величину. Может быть, и физическое наше существо принимает в какой-то миг решение умереть, не спрашивая нас, готовы ли мы к очевиднейшей развязке.

«Конечно, готовы… Но не сейчас…» – «Нет, нет, вас не спрашивают».

Иду мимо фонаря, мерцающего на последнем издыхании, и, пока записываю его номер, вспоминаю одного акцентно обаятельного грузина, тихого и начитанного, заходившего в книжный, где я работал. Заглянув после долгого отсутствия, он сказал, что не появлялся, потому что умер отец… Я – автоматически: «Ай-я-яй…» – и услышал спокойно-печальное: «Вы только не переживайте…».

В предбаннике гастронома на батарее сидит мой безумец, разговаривающий с продуктами, но сейчас не разговор, а что-то более интимное: он ест горячий суп пластмассовой ложкой из бумажной миски, дуя и вытягивая губы, дрожащие от предвкушения, – губы, нос, небритый подбородок, приподнятый и напряженно выпяченный, и сбежавшиеся к переносице зрачки образуют единый всасывающий механизм. Я чувствую, что во мне возникает в помощь ему усилие, еще немного – и мое лицо начнет искажаться в зеркальном сочувствии.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: