Шрифт:
Так порхал Робертино, за что и получил в моей записной книжке имя «Stupid butterfly».
Я шел на автобусную остановку и ехал к чудной старушке.
На секунду соломенную, соломенную,на дымок кофейный, кофейный,на разломленнуюполукругом, как веер трофейный,эту улочку неозлобленную, —отзываешься лаской,столь бессмысленной, сколь и согласнойс миром. Тянет тайландскойкухней, греческой и итальянской.Сколько жизни и смерти напраснойя забуду в засвеченную, засвеченнуюзолотую секунду, —антикварную, полузавешаннуюдрапировкой витрину, посудув ней, ампирную мебель увечную, —все увижу и все забуду.Охру солнца, зевоту искусства,улыбающегося Буддуи лежащую в отраженьи без чувстваоблаков известковую груду.Все противилось вопросительному насилию.
Не всегда успешно.
Помню, Грэг рассказал, что проходил обследование с подозрениями на рак, и пока подозрения не развеялись… – «Да, пока подозрения не развеялись, – с праздным любопытством подхватила одна из учениц Лилиан. – Вам было страшно?» – (пауза) – «Нет». – «Но что вы чувствовали?» – (пауза) – «Было обидно».
(В подобных случаях Эдуард говорит: «Эта минута неизъяснима и трепетна».)
По дороге к Сэде я, готовясь к урокам английского, читал тексты Лилиан, которые надлежало переводить или пересказывать. Это были письма куклы, потерявшейся в большом городе, своей хозяйке.
«Мне только хотелось посмотреть, что за углом. Я думала вернуться, но вышла в город и сразу заблудилась. В нем столько людей и направлений! Один человек нес под мышкой, как градусник, длинный, желтый, почти розовый батон. Другой сидел в кафе и то и дело целовал чашку, поднося ее к губам. Третий прошел мимо второго и, протянув руку, что-то попросил у стеклянного куба. Тут на его ладонь высыпалась горстка белых фисташек c приоткрытыми ртами. Улица была узкая-узкая, и поэтому многие окна заслонялись от своих двойников напротив белыми ставнями. Они как будто говорили: мы не смотрим друг на друга. Но, может быть, они подглядывали из темноты комнат? Зато в одном открытом настежь окне я увидела девочку, она улыбалась. Я как будто узнала ее и хотела подойти поближе, но, пока шла, уже стемнело и окно потерялось. Тогда я взглянула перед собой: через несколько шагов улица круто уходила направо, и, конечно, мне стало любопытно, что с ней творится там, на невидимой стороне…»
Этот текст окольно перекликался с моими занятиями. Я преподавал студентам начала теории относительности, а кроме того, обдумывал статью о кривизне пространства и времени у Кафки и о связи его видений с теорией Эйнштейна.
Я не знал тогда, что они встречались в Праге в 1912 году и что Э. среди прочего (и не дошедшего до нас) рассказал К. о том, что раз в детстве заплакал, увидев марширующих солдат (только этот умильный сюжет и сохранила история). Скудость сведений об их беседе была восполнена позже, когда я вычитал в письме Кафки к Милене такой пассаж (он смотрит на марширующие под окнами французские войска, которые для него «некая манифестация сил, взывающих из глубин»):
«„И все-таки, о безгласные пешки, о марширующие и до дикости доверчивые люди, – все-таки мы вас не оставили, не оставили вас во всех ваших величайших глупостях – и особенно в них“. И вот смотришь с закрытыми глазами в эти глубины – и почти тонешь в тебе».
«В тебе» – в Милене. Неожиданный поворот с проторенного пути отчаяния в сторону рискованного спасения. Как и теория относительности. И все это – невидимое продолжение улицы.
Помнится, в колледж приехал русский писатель, сделавший небольшую карьеру на диссидентстве, и уже после его выступления, на вечеринке, один из славистов произнес по какому-то поводу имя «Кафка». Писатель небрежно отвлекся вбок: «кафка-шмафка». В этот момент согбенный почитатель поднес ему дымящуюся чашечку.
Я иду на кухню заварить кофе…
Копящиеся сны человечества когда-то начинают кипятиться и переливаться через край в поисках гениальной головы. Ведь сон испокон веков подсказывал миру его нелинейность…
В недавнем сне ко мне подошел человек, которого я раздражал, видимо, своим высокомерием (в детстве я заикался и потому неразговорчив, только и всего…), и спросил: «Ну что, ты королев?» В реальности я бы его не понял, но здесь все было ясно: ты королевист? с замашками короля? – это было краткое прилагательное и лингвистическое искривление…
Заодно я варю яйцо, потому что люблю смотреть на белое сваренное яйцо на белой тарелке…
И вспоминаю стихи Осипа Мандельштама: «О, как же я хочу, / не чуемый никем, / лететь вослед лучу, / где нет меня совсем…».
Альберт Эйнштейн с детских лет хотел отправиться в путь на луче света и записывать наблюдения.
Дом Сэды – так мне казалось – тайно коллекционировал солнечный свет, который, наверное, когда-то радовал своей новизной обитателей, и не подозревавших, что их радость вдохновлена всегда новыми формами световых пятен, и они были бы удивлены, скажи им, что узоры никогда не повторяются – на стенах, мебели, цветах, – и еще мне казалось, что этот дом ежесекундно готов предъявить свою коллекцию и осветиться. Но он оставался затененным, потому что носил траур по хозяину. Сухая прохлада обитала в нем. Сэда свято чтила память недавно умершего мужа и, сообщив мне при знакомстве, что прожила со своим скрипачом шестьдесят лет и два месяца, сама, без моих робких вопросов, никогда его не упоминала. Мы беседовали на лебедином озере веранды, где бывшая балерина могла принимать лебедят и где редкое поскрипывание половиц невольно обращало ваш взгляд на молчаливый дуэт скрипки и пюпитра, приютившихся в углу и выступавших в роли изящного памятника мужу, или – на фотографии молодой Сэды в балетной пачке, – то в одиноком склонении, то в развернутом кордебалете среди таких же миниатюрных балерин, – и, возможно, ваш взгляд, – о да, скорее всего! – ваш взгляд становился взором.
Иногда появлялась девушка Ия, помогавшая старушке вести хозяйство, и, при всем моем интересе к далекому прошлому первой эмиграции, я огорчался, если за время визита она ни разу не забегала на веранду или хотя бы не промелькивала в прихожей. У нее было неповторимое лицо, остановившееся на грани ненормальности, – словно бы, заглянув за грань, оно спохватилось и замерло, а в глазах остались испуг и любопытство, и, поскольку на два состояния их не хватало, они были чуть больше обычных, хотя верхние веки сопротивлялись и довольно круто срезали – наискось и вниз – уголки глаз с височных сторон.