Шрифт:
— Желаю здравствовать, господа. — Красовский прошел, уселся в кресло, стоявшее у стола. — Услыхал я приватно, что тут некое народное представление намечается. Что ж, думаю, не предупредили? Как советник правления над Областью оренбургских киргизов решил все же принять участие…
Едва вошел Красовский, Марабай уставился в лицо ему недвижным пристальным взглядом. Тот беспокойно перебрал плечами, оглянулся, но акын уже отвернулся и сидел с опущенными руками. Глаза у него были закрыты.
Генерал молчал. Чувствовалось некое неудобство. В городе говорили о расстройстве отношений между управляющим Областью оренбургских киргизов Генералом Григорьевым и новым губернатором. Знали, что Евграф Степанович Красовский особо враждебно настраивает губернатора против Генерала. В последний раз стычка произошла в день похорон надзиравшего за киргизской школой надворного советника Дынькова. Даже от Синода пришло замечание, а от губернатора последовал Генералу прямой выговор.
Молчание все тянулось. Беспокойно подвигавшись, Николай Иванович сделал знак приступать.
Он дотронулся до локтя Марабая:
— Э, курдас…
Акын открыл глаза и протянул руку к Красовскому:
— Пусть он уйдет… Не буду петь!
Евграф Степанович Красовский выпрямился, дернул ногой:
— Что он сказал?
Действительный статский советник спрашивал это у него, ожидая перевода. Но он даже не сделал вида, что вопрос обращен к нему.
— Что… что он сказал? — Красовский, потерявшись, вертел головой от него к Генералу и вдруг остановил взгляд на бие Нуралыь- Извольте перевести, господин Токашев!
Бий испуганно застыл на своем месте, глаза его сделались совсем круглыми.
— Ай, не знаю, что он сказал. Совсем темный киргиз.
— Говорите же! — настаивал Евграф Степанович.
— Пошел вон, тебе сказал, — выпалил бий Нуралы Токашев. — Песню не хочет при тебе петь!
У Красовского открылся рот, и он никак не мог его закрыть. Всем телом наконец повернувшись к Генералу, Евграф Степанович крикнул срывающимся голосом:
— Извольте распорядиться сейчас же, Ваше превосходительство… Сейчас же!
Генерал сидел, глядя перед собой ничего не выражающим взглядом. Медью отливали тяжелые завитки волос вкруг лба. Действительный статский советник рванулся со стула и, все убыстряя движение, пошел к двери. В приемной, потом в коридоре еще слышались его бегущие шаги. На улице закричал кучер, скрипнули, удаляясь, полозья…
Когда совсем все стихло, Марабай невидимым движением пальцев ударил по струнам. И будто отмело сразу все злое, мелочное, случайное в жизни. У Николая Ивановича сошло с лица мучительное выражение, глаза стали совсем голубыми. Что-то дрогнуло даже в лице Генерала, мягче сделались складки у рта. Со вниманием слушал игру акына капитан Андриевский. И не сводил глаз с тонких, как бы не касавшихся струн пальцев акына делопроизводитель Воскобойников. Лишь Нуралы Токашев, незаметно посмотрев по сторонам, потянулся к баурсаку.
А Марабай все играл стремительно, безостановочно, меняя временами тембр — как бы трогая всякий раз другую струну в душах людей. Акын и не собирался петь. Но и без слов исчез куда-то молодой человек в бешмете и синей аульной шапке. Кто-то другой, владеющий некой горестной тайной, что важна всем людям на земле, рассказывал ее неприкрыто, будто кожу срывал с раны. Бесчисленное количество лет было этому человеку.
Неизвестно уже стало, сколько времени играет акын, все подчинилось обнаженному, имеющему глубокий смысл ритму. Казалось, вот-вот откроется что-то недоступное человеческому пониманию и придет тогда успокоение в людские души.
С силой оторвав себя от этого наваждения, он оглянулся и понял, что и другие люди чувствуют то же самое. Мятущаяся в окоёме музыка рождала ясновидение. Только в том месте, где сидел Нуралы Токашев, виделась темнота. Служащий бий мерно жевал крутое, пропитанное маслом тесто.
Акын все играл. Никогда, казалось, не вырваться уже никому из этого завораживающего ритма. И вдруг словно из бездны времен обрушилось что-то огромное, трагическое, разрушая гармонию вечности. Почти зримо ворвались в замкнутый окоём ширококостые приземистые всадники, заходили в небе черные и красные полосы. Холодный, безжизненный звон раздался в мире. Там, где должно было взойти солнце, встал многорукий бронзовый идол с рубиновыми глазами. «Зарзаман» — время Великой Скорби пел акын Марабай.
Теперь не из одной песни знал он про Нашествие, когда из каждых пяти казахов были убиты трое на земле. Далеко за Поднебесными горами был свой окоём, бесконечной каменной стеной огороженный от остального мира. Оттуда исходили мертвящие излучения на все другие окоёмы вблизи и вдали, парализуя и не давая вырваться из замкнутого круга. Давно умер, превратился в гниющий труп идол, но пустое бронзовое обрамление его сияло, убивая все живое еще в материнском чреве. Дерево набивали там на живое тело, не позволяя ему расти.
И на весь прочий мир упорно, из века в век, протягивались полые бронзовые руки, выдавливая живую кровь. Лишь недавно повторилось это, о чем помнят столетние люди из аргынов, найманов, кереев, кипчаков. Теснимые и направляемые желтым идолом, пронеслись из края в край степи джунгарские хунтайчи [50] , превращая тысячи малых окоёмов в единый окоём смерти.
Кровь сочилась из туч. Оскалившие зубы лошади рвали живое тело. Руки акына бились в неразличимые струны, и голос приносил в комнату со стенами и потолком сразу все умолкнувшие некогда стоны:
50
Владыки.