Шрифт:
Стол велел Иван Максимович готовить в сенях, как по самым большим праздникам. Накрыть шитой атласной скатертью. Поставить жбаны серебряные с разными медами, кувшины с вином, боченки с квасом. А в красном углу, где по обе стороны хозяина сядут самые почетные гости, не лепешки хлебные положить, а тарелки оловянные заморского дела, ложки и ножи, коли кто своего не принесет.
Гостей Иван Максимович позвал самых первых по Соли Вычегодской: воеводу Степана Трифоновича. Тот хоть сердит был на Ивана, а все же пошел. Настоятеля Благовещенского собора отца Тихона, игумна Введенского монастыря. И торговых людей не всех, а самых первых: Усова Якима, Пивоварова Прокла с сыном Терехой, Гогунина Кирилла, Чичерина Ивана, Стрешнева Лукояна и Светешниковых. Чтоб все на посаде знали, как Иван своего брата меньшего жалует. Посылает его полным хозяином на Пермь Великую. В Соли давно поговаривали, что старик Строганов весь промысел меньшему сыну отдать хотел. Пусть же люди знают, что Иван всю Пермскую вотчину Максиму под начало отдает – пускай там всем промыслом ведает.
Данилка, как узнал про пир, так и ходил за отцом по пятам, все упрашивал, чтоб допустил его.
Иван Максимович не хотел сначала, да бабка Марица Михайловна стала говорить:
– И то, Ванюшка, где же Данилке на пиру сидеть. Несмышлен еще парнишка. Выпьет лишнего, занедужит еще, храни бог.
А Иван тут-то и согласился:
– Чего там, матушка, не девчонка. Пущай приучается.
Данилка в ладоши захлопал от радости. Ни разу еще не бывал он на пиру.
Когда гости собираться стали, Анна Ефимовна пошла в опочивальню одеваться. Знала она, что хоть на пиру сидеть и не будет, а обнести гостей вином, наверно, позовут. Нарядилась как на свадьбу. Набелилась, нарумянилась, как московские боярыни. Фрося, как наряжала ее, не могла наглядеться.
– Ну, прямо, словно икона ты, доченька, разукрашенная, – говорила она, охаживая Анну кругом. – Гости-то ахнут.
– Как же, – сказала Анна, – упьются, так и не отличат, что я, что свекровь-матушка.
Не любила Анна свой наряд. Тяжелый очень. Не меньше пуда веса. День проходишь – все плечи оттянет.
Анна вышла в соседнюю с сенями горницу и села послушать.
Сперва степенный говор шел, а дальше громче да громче. Чарки застучали, холопы быстрей забегали, – верно, вина гостям подливали.
«Вишь, Иван разливается, – думала Анна. – Все голоса его голос покрывает. Уж и голосистый же он. Пивоваров гость тоже не отстает. Как в бочку пустую гудит – басисто да гулко. А как захохочет, словно гром прокатится. И отец Тихон туда же, даром, что духовного звания, верещит что-то тоненько. Не отстает. Скажет, а кругом все заржут словно кони, и он подвизгивает. А там воевода, кажись, коротко так говорит, будто лает. Данилкин голос звенит. Туда же и он за гостями. Видно, пить приневоливают. Да он ничего, шустрый. Звонко так отвечает, не разобрать только что. Хохочут все. А вот Максима ровно и нет там, – вовсе голоса не слыхать. А имя его часто Иван кричал. Знать, за здравие его кубок поднимал».
Надоело Анне. Хотела было к себе в опочивальню пойти, хоть на лавке полежать, да тут как раз дверь из сеней распахнулась. Перегаром оттуда пахнуло, точно чадом с поварни.
Афонька вошел. Обрядился тоже. Кафтан с Иванова плеча атласный, чуть не до полу ему. Расчесал рыжую бороду. Глазки маленькие заплыли совсем, – тоже, видно, прихлебывал из кубков, как подавал.
Поклонился Анне и сказал:
– Государыня, Анна Ефимовна, Иван Максимович по тебе прислал. Вышла б ты гостей попотчевать.
Афонька держал жбан с водкой, а ей подал поднос, а на подносе кубок большой. Точно и не видала его раньше Анна. На крышке ангел крылатый, а вместо ножки – мужик голый, без бороды, в одной руке корзина с виноградом, а в другой кисть виноградная. Одной ногой на бочке стоит, а другая поднята.
Сильно не хотелось Анне Ефимовне на пир выходить, да что поделаешь. Испокон веков так повелось.
Открыл Афонька дверь, Анну вперед пропустил. Не первый раз Анне гостей потчевать. С тех пор как Фима умерла, всё ее звали, – а так бы, кажется, назад и убежала. Сени большие, высокие, на стенах факелов много зажжено, а сразу темно кажется – дым, чад, перегаром винным воняет, потом. Не продохнешь. На полу объедков горы, вина лужи. Стол хоть узкий, да длинный – места всем довольно, а завалили так – скатерти не видать. Кости, головы рыбьи, кубки опрокинуты. Лепешка у каждого была для объедков. Так где там. И лепешки-то раскрошили да расшвыряли. И сами-то гости, красные, потные, растрепались все, кто сидит, а кто и поперек стола лежит. Гогочут, икают. Целовать этаких-то!
Скрепилась Анна. Виду не подала. Глаза в пол опустила. Прямо к воеводе подошла. Уж он-то краше всех! Бороденка растрепалась. Волосы взмокли, на лоб свисли. Здоровый глаз заплыл совсем. А туда же, пыжится.
Анна подошла к нему, в пояс поклонилась, пригубила из кубка и ему поднос протягивает. Он как вскочит, стал поворачиваться, – узко между лавкой и столом, – качнулся, хотел за поднос ухватиться, да из рук его у Анны и вышиб. Грохнулось все на пол – и поднос и кубок. Всю телогрею Анне залило.
– Воевода-то! И без пса валится! – крикнул молодой Пивоваров с хохотом.
– Без шапки-то не стоит!
– На лавку его поставь – не видать!
– На поднос хозяйке, заместо кубка! – кричали гости.
Воевода весь кровью налился. Хватил кулаком по столу да как гаркнет:
– Молчать! Не моги! В государево место я! Вроде как сам царь!
Хохот тут такой поднялся, что кубки заплясали.
– Царь одноглазый! – кричат. – Ростом не вышел! Обличьем будто не схож.
Воевода только рот разевает. Вертится во все стороны. Грозит кулаками, топает. Орет, себя не помнит: