Шрифт:
Прежде чем покинуть Москву, Воланд и его свита, уже сидя на конях, «на высоте, на холме, между двумя рощами» (поэтические повторы Булгакова!), с Воробьевых гор обозревают «раскинувшийся за рекою город с ломаным солнцем, сверкающим в тысячах окон, обращенных на запад, на пряничные башни Девичьего монастыря».
И мастер отсюда, с обрыва холма, прощается с городом, в котором жил и который его не понял. («Группа всадников смотрела, как черная длинная фигура на краю обрыва жестикулирует, то поднимает голову, как бы стараясь перебросить взгляд через весь город, заглянуть за его края, то вешает голову, как будто изучая истоптанную чахлую траву под ногами».)
Последний полет мастера над темнеющей землей, последний полет как метафора смерти — тоже взгляд сверху («Ночь начала закрывать черным платком леса и луга, ночь зажигала печальные огонечки где-то далеко внизу, теперь уже не интересные и не нужные ни Маргарите, ни мастеру, чужие огоньки»).
Как всё у Булгакова, его вертикали парадоксальны. Маргарита спускается к вершинам своей любви — по ступеням подвальчика к любимому. И поднимается в подземные глубины, в преисподнюю Воланда, на его весенний бал полнолуния — по бесконечной лестнице, ведущей вверх…
А место мастера внизу — не в первом этаже, не на уровне земли — ниже, в «подвальчике». В том самом подвальчике, где очень редко зимою в оконце видны чьи-нибудь черные ноги и слышен хруст снега под ними. Внизу, откуда мастер так хорошо видит всё — роскошный сад в сжигаемой солнцем Иудее, высоко вознесенный балкон Пилата и Лысую Гору с последними мгновениями жизни Иешуа Га-Ноцри.
«…Буду писать Демона»
Когда-то нужно было доказывать, что наша Земля — круглая, и требовалась немалая ученость, чтобы это понять. Во второй половине XX века человечество впервые воочию увидело свою Землю сверху — из космоса. Маленький шарик, освещенный то луною, то солнцем. Шарик, который так легко облетают самолеты и опутывает паутина телефонных, потом телевизионных, потом интернет-связей… Пространственное ощущение мира, в котором мы живем, изменилось.
Булгаков жил в первой половине столетия. Его предощущение пространственного сознания XX века — одно из проявлений его гениальной принадлежности этому веку.
Это умение видеть землю сверху, очевидное не только в «Мастере и Маргарите», но и в «Белой гвардии» и в других сочинениях (скажем, в «Блаженстве»), художественное восприятие пространства, включающее вертикаль, вероятно, восходят к детству писателя. Город, в котором он родился — Киев — для него всегда был «городом на горах».
Городом, который иногда был виден снизу — с заднепровских низин: «…Сверкал электрический белый крест в руках громаднейшего Владимира на Владимирской горке, и был он виден далеко, и часто летом, в черной мгле, в путаных заводях и изгибах старика-реки, из ивняка, лодки видели его и находили по его свету водяной путь на Город, к его пристаням» («Белая гвардия»).
Замечание автобиографическое — ибо кто же из киевских юношей на заре ХХ века хотя бы однажды не блуждал в туманах заднепровских низин пешком или в заводях «старика-реки» в лодке… Строгие гимназические «Правила» запрещали гимназистам «катанье в лодках по Днепру… иначе как с родителями или заступающими их место», но правила — правилами, а жизнь сама по себе. С отроческих лет Булгаков любил лодочную греблю, и, надо думать, ему не раз случалось выводить к пристаням заплутавшую в ночной мгле или утренних туманах лодку…
Но еще настойчивей с высот «города на горах» открывались бесконечные дали…
Они открывались с «крутейшей горы» (на самом деле это был мягкий холм, теснящий дворик дома № 13 по Андреевскому спуску), когда в прозрачные сентябрьские вечера здесь сидел, обхватив колени руками, подросток Михаил Булгаков… Вечернее солнце валилось назад, за спину. Высоко на горах расположенный город еще был залит его лучами, горели и дробились стекла в верхних этажах домов, повернутых на запад, и внизу, под ногами, сверкали в последних лучах купола и кресты Братского монастыря. А низкий восточный дальний берег, заслоненный от солнца городом на горах, был темен, печален, тих, и где-то вдали уже загорались огонечки низко расположенной деревни Выгуровщины.
Бесконечные дали открывались с обрывов Царского сада, описанных в «Белой гвардии»: «…Старые сгнившие черные балки парапета не преграждали пути прямо к обрывам на страшной высоте. Отвесные стены, заметенные вьюгою, падали на нижние далекие террасы, а те расходились все дальше и шире, переходили в береговые рощи над шоссе, вьющимся по берегу великой реки, и темная, скованная лента уходила туда, в дымку, куда даже с городских высот не хватает человеческих глаз, где седые пороги, Запорожская Сечь, и Херсонес, и дальнее море».
Молодые читатели уже давно воспринимают это как художественную гиперболу: обрывы на страшной высоте… отвесные стены… нижние далекие террасы… Теперь от верхних площадок и прогулочных дорожек садов до берега реки — склоны, густо засаженные разросшимися деревьями; летом буйная зелень скрадывает шум врезанного по склону шоссе, и только на смотровых площадках открывается перспектива…
Но тогда обрывы над Днепром были именно такими, какими их описывает Булгаков. Нагие склоны уступами и отвесными стенами срывались вниз. Заметенные вьюгою зимой, летом желто-глинистые, в зеленых пятнах кустов и мхов, они просматривались до самого берегового шоссе, и высота казалась страшной. Между разогретых камней шныряли ящерицы, и какое-то деревце, уцепившись в расщелине, росло под ногами, — если упасть, можно было угодить в его раскрывшуюся вершину.